Содержание 4 части обломова


Боже мой! Как все мрачно, скучно смотрело в квартире Обломова года полтора спустя после именин, когда нечаянно приехал к нему обедать Штольц. И сам Илья Ильич обрюзг, скука въелась в его глаза и выглядывала оттуда, как немочь какая-нибудь.

Он походит, походит по комнате, потом ляжет и смотрит в потолок; возьмет книгу с этажерки, пробежит несколько строк глазами, зевнет и начнет барабанить пальцами по столу.

Захар стал еще неуклюжее, неопрятнее; у него появились заплаты на локтях; он смотрит так бедно, голодно, как будто плохо ест, мало спит и за троих работает.

Халат на Обломове истаскался, и как ни заботливо зашивались дыры на нем, но он расползается везде и не по швам: давно бы надо новый. Одеяло на постели тоже истасканное, кое-где с заплатами; занавески на окнах полиняли давно, и хотя они вымыты, но похожи на тряпки.

Захар принес старую скатерть, постлал на половине стола, подле Обломова, потом осторожно, прикусив язык, принес прибор с графином водки, положил хлеб и ушел.

Дверь с хозяйской половины отворилась, и вошла Агафья Матвеевна, неся проворно шипящую сковороду с яичницей.

И она ужасно изменилась, не в свою пользу. Она похудела. Нет круглых, белых, некраснеющих и небледнеющих щек; не лоснятся редкие брови; глаза у ней впали.

Одета она в старое ситцевое платье; руки у ней не то загорели, не то загрубели от работы, от огня или от воды, или от того и от другого.

Акулины уже не было в доме. Анисья - и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает на кухне: она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице у ней лежит глубокое уныние.

Но не о себе, не о своем кофе вздыхает она, тужит не оттого, что ей нет случая посуетиться, похозяйничать широко, потолочь корицу, положить ваниль в соус или варить густые сливки, а оттого, что другой год не кушает этого ничего Илья Ильич, оттого, что кофе ему не берется пудами из лучшего магазина, а покупается на гривенники в лавочке; сливки приносит не чухонка, а снабжает ими та же лавочка, оттого, что вместо сочной котлетки она несет ему на завтрак яичницу, заправленную жесткой, залежавшейся в лавочке же ветчиной.

Что же это значит? А то, что другой год доходы с Обломовки, исправно присылаемые Штольцем, поступают на удовлетворение претензии по заемному письму, данному Обломовым хозяйке.

«Законное дело» братца удалось сверх ожидания. При первом намеке Тарантьева на скандалезное дело Илья Ильич вспыхнул и сконфузился; потом пошли на мировую, потом выпили все трое, и Обломов подписал заемное письмо, сроком на четыре года; а через месяц Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца, не подозревая, что такое и зачем она подписывает. Братец сказали, что это нужная бумага по дому, и велели написать: «К сему заемному письму такая-то (чин, имя и фамилия) руку приложила».

Она только затруднилась тем, что много понадобилось написать, и попросила братца заставить лучше Ванюшу, что «он-де бойко стал писать», а она, пожалуй, что-нибудь напутает. Но братец настоятельно потребовали, и она подписала криво, косо и крупно. Больше об этом уж никогда и речи не было.

Обломов, подписывая, утешался отчасти тем, что деньги эти пойдут на сирот, а потом, на другой день, когда голова у него была свежа, он со стыдом вспомнил об этом деле и старался забыть, избегал встречи с братцем, и если Тарантьев заговаривал о том, он грозил немедленно съехать с квартиры и уехать в деревню.

Потом, когда он получил деньги из деревни, братец пришли к нему и объявили, что ему, Илье Ильичу, легче будет начать уплату немедленно из дохода; что года в три претензия будет покрыта, между тем как с наступлением срока, когда документ будет подан ко взысканию, деревня должна будет поступить в публичную продажу, так как суммы в наличности у Обломова не имеется и не предвидится.

Обломов понял, в какие тиски попал он, когда все, что присылал Штольц, стало поступать на уплату долга, а ему оставалось только небольшое количество денег на прожиток.

Братец спешил окончить эту добровольную сделку с своим должником года в два, чтоб как-нибудь и что-нибудь не помешало делу, и оттого Обломов вдруг попал в затруднительное положение.

Сначала это было не очень заметно благодаря его привычке не знать, сколько у него в кармане денег; но Иван Матвеевич вздумал присвататься к дочери какого-то лабазника, нанял особую квартиру и переехал.

Хозяйственные размахи Агафьи Матвеевны вдруг приостановились: осетрина, белоснежная телятина, индейки стали появляться на другой кухне, в новой квартире Мухоярова.

Там по вечерам горели огни, собирались будущие родные братца, сослуживцы и Тарантьев; все очутилось там. Агафья Матвеевна и Анисья вдруг остались с разинутыми ртами и с праздно повисшими руками, над пустыми кастрюлями и горшками.

Агафья Матвеевна в первый раз узнала, что у ней есть только дом, огород и цыплята и что ни корица, ни ваниль не растут в ее огороде; увидела, что на рынках лавочники мало-помалу перестали ей низко кланяться с улыбкой и что эти поклоны и улыбки стали доставаться новой, толстой, нарядной кухарке ее братца.

Обломов отдал хозяйке все деньги, оставленные ему братцем на прожиток, и она месяца три-четыре без памяти по-прежнему молола пудами кофе, толкла корицу, жарила телятину и индеек, и делала это до последнего дня, в который истратила последние семь гривен и пришла к нему сказать, что у ней денег нет.

Он три раза перевернулся на диване от этого известия, потом посмотрел в ящик к себе: и у него ничего не было. Стал припоминать, куда их дел, и ничего не припомнил: пошарил на столе рукой, нет ли медных денег, спросил Захара, тот и во сне не видал. Она пошла к братцу и наивно сказала, что в доме денег нет.

А куда вы с вельможей ухлопали тысячу рублей, что я дал ему на прожитье? - спросил он. - Где же я денег возьму? Ты знаешь, я в законный брак вступаю: две семьи содержать не могу, а вы с барином-то по одежке протягивайте ножки.

Что вы, братец, меня барином попрекаете? - сказала она. - Что он вам делает? Никого не трогает, живет себе. Не я приманивала его на квартиру: вы с Михеем Андреичем.

Он дал ей десять рублей и сказал, что больше нет. Но потом, обдумав дело с кумом в заведении, решил, что так покидать сестру и Обломова нельзя, что, пожалуй, дойдет дело до Штольца, тот нагрянет, разберет и, чего доброго, как-нибудь переделает, не успеешь и взыскать долг, даром что «законное дело»: немец, следовательно, продувной!

Он стал давать по пятидесяти рублей в месяц еще, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего года, но при этом растолковал и даже побожился сестре, что больше ни гроша не положит, и рассчитал, какой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она может получить за цыплят, за капусту, и решил, что со всем этим можно жить припеваючи.

В первый раз в жизни Агафья Матвеевна задумалась не о хозяйстве, а о чем-то другом, в первый раз заплакала, не от досады на Акулину за разбитую посуду, не от брани братца за недоваренную рыбу; в первый раз ей предстала грозная нужда, но грозная не для нее, для Ильи Ильича.

«Как вдруг этот барин, - разбирала она, - станет кушать вместо спаржи репу с маслом, вместо рябчиков баранину, вместо гатчинских форелей, янтарной осетрины - соленого судака, может быть студень из лавочки…»

Ужас! Она не додумалась до конца, а торопливо оделась, наняла извозчика и поехала к мужниной родне, не в пасху и рождество, на семейный обед, а утром рано, с заботой, с необычайной речью и вопросом, что делать, и взять у них денег.

У них много: они сейчас дадут, как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки или на другие подобные прихоти, она бы и не заикнулась, а то на крайнюю нужду, до зарезу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек…

Но там удивились, денег ей не дали, а сказали, что если у Ильи Ильича есть вещи какие-нибудь, золотые или, пожалуй, серебряные, даже мех, так можно заложить и что есть такие благодетели, что третью часть просимой суммы дадут до тех пор, пока он опять получит из деревни.

Этот практический урок в другое время пролетел бы над гениальной хозяйкой, не коснувшись ее головы, и не втолковать бы ей его никакими пулями, а тут она умом сердца поняла, сообразила все и взвесила… свой жемчуг, полученный в приданое.

Илья Ильич, не подозревая ничего, пил на другой день смородинную водку, закусывал отличной семгой, кушал любимые потроха и белого свежего рябчика. Агафья Матвеевна с детьми поела людских щей и каши и только за компанию с Ильей Ильичом выпила две чашки кофе.

Вскоре за жемчугом достала она из заветного сундука фермуар, потом пошло серебро, потом салоп… Пришел срок присылки денег из деревни: Обломов отдал ей все. Она выкупила жемчуг и заплатила проценты за фермуар, серебро и мех и опять готовила ему спаржу, рябчики, и только для виду пила с ним кофе. Жемчуг опять поступил на свое место.

Из недели в неделю, изо дня в день тянулась она из сил, мучилась, перебивалась, продала шаль, послала продать парадное платье и осталась в ситцевом ежедневном наряде, с голыми локтями, и по воскресеньям прикрывала шею старой, затасканной косынкой.

Вот отчего она похудела, отчего у ней впали глаза и отчего она сама принесла завтрак Илье Ильичу.

У ней даже доставало духа сделать веселое лицо, когда Обломов объявил, что завтра к нему придут обедать Тарантьев, Алексеев или Иван Герасимович. Обед являлся вкусный и чисто поданный. Она не срамила хозяина. Но скольких волнений, беготни, упрашиванья по лавочкам, потом бессонницы, даже слез стоили ей эти заботы!

Как вдруг глубоко окунулась она в треволнения жизни и как познала ее счастливые и несчастные дни! Но она любила эту жизнь: несмотря на всю горечь своих слез и забот, она не променяла бы ее на прежнее, тихое теченье, когда она не знала Обломова, когда с достоинством господствовала среди наполненных, трещавших и шипевших кастрюль, сковород и горшков, повелевала Акулиной, дворником.

Она от ужаса даже вздрогнет, когда вдруг ей предстанет мысль о смерти, хотя смерть разом положила бы конец ее невысыхаемым слезам, ежедневной беготне и еженочной несмыкаемости глаз.

Илья Ильич позавтракал, прослушал, как Маша читает по-французски, посидел в комнате у Агафьи Матвеевны, смотрел, как она починивала Ванечкину курточку, переворачивая ее раз десять то на ту, то на другую сторону, и в то же время беспрестанно бегала в кухню посмотреть, как жарится баранина к обеду, не пора ли заваривать уху.

Что вы все хлопочете, право? - говорил Обломов, - оставьте!

Кто ж будет хлопотать, если не я? - сказала она. - Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На той неделе заново вычинила куртку - опять разорвал! Что смеешься? - обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. - Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался - признавайся?

Нет, маменька, это само разорвалось, - сказал Ваня.

То-то само! Сидел бы дома да твердил уроки, чем бегать по улицам! Вот когда Илья Ильич опять скажет, что ты по-французски плохо учишься, - я и сапоги сниму: поневоле будешь сидеть за книжкой!

Я не люблю учиться по-французски.

Отчего? - спросил Обломов.

Да по-французски есть много нехороших слов…

Агафья Матвеевна вспыхнула. Обломов расхохотался. Верно, и прежде уже был у них разговор о «нехороших словах».

Молчи, дрянной мальчишка, - сказала она. - Утри лучше нос, не видишь?

Ванюша фыркнул, но носа не утер.

Вот погодите, получу из деревни деньги, я ему две пары сошью, - вмешался Обломов, - синюю курточку, а на будущий год мундир: в гимназию поступит.

Ну, еще и в старом походит, - сказала Агафья Матвеевна, - а деньги понадобятся на хозяйство. Солонины запасем, варенья вам наварю… Пойти посмотреть, принесла ли Анисья сметаны… - Она встала.

А что нынче? - спросил Обломов.

Уха из ершей, жареная баранина да вареники.

Обломов молчал.

Вдруг подъехал экипаж, застучали в калитку, началось скаканье на цепи и лай собаки.

Обломов ушел к себе, думая, что кто-нибудь пришел к хозяйке: мясник, зеленщик или другое подобное лицо. Такой визит сопровождался обыкновенно просьбами денег, отказом со стороны хозяйки, потом угрозой со стороны продавца, потом просьбами подождать со стороны хозяйки, потом бранью, хлопаньем дверей, калитки и неистовым скаканьем и лаем собаки - вообще неприятной сценой. Но подъехал экипаж - что бы это значило? Мясники и зеленщики в экипажах не ездят.

Вдруг хозяйка, в испуге, вбежала к нему.

К вам гость! - сказала она.

Кто же: Тарантьев или Алексеев?

Нет, нет, тот, что обедал в ильин день.

Штольц? - в тревоге говорил Обломов, озираясь кругом, куда бы уйти. - Боже! Что он скажет, как увидит… Скажите, что я уехал! - торопливо прибавил он и ушел к хозяйке в комнату.

Анисья кстати подоспела навстречу гостю. Агафья Матвеевна успела передать ей приказание. Штольц поверил, только удивился, как это Обломова не было дома.

Ну, скажи, что я через два часа приду, обедать буду! - сказал он и пошел поблизости, в публичный сад.

Обедать будет! - с испугом передавала Анисья.

Обедать будет! - повторила в страхе Агафья Матвеевна Обломову.

Надо другой обед изготовить, - решил он помолчав.

Она обратила на него взгляд, полный ужаса. У ней оставался всего полтинник, а до первого числа, когда братец выдает деньги, осталось еще десять дней. В долг никто не дает.

Не успеем, Илья Ильич, - робко заметила она, - пусть покушает, что есть…

Не ест он этого, Агафья Матвеевна: ухи терпеть не может, даже стерляжьей не ест; баранины тоже в рот не берет.

Языка можно в колбасной взять! - вдруг, как будто по вдохновению, сказала она, - тут близко.

Это хорошо, это можно: да велите зелени какой-нибудь, бобов свежих…

Бобы восемь гривен фунт! - пошевелилось у ней в горле, но на язык не сошло.

Хорошо, я сделаю… - сказала она, решившись заменить бобы капустой.

Сыру швейцарского велите фунт взять! - командовал он, не зная о средствах Агафьи Матвеевны, - и больше ничего! Я извинюсь, скажу, что не ждали… Да если б можно бульон какой-нибудь.

Она было ушла.

А вина? - вдруг вспомнил он.

Она отвечала новым взглядом ужаса.

Надо послать за лафитом, - хладнокровно заключил он.

Общественное достояние Общественное достояние false false

Часть четвертая

Со времени болезни Ильи Ильича прошел год. Со­служивец братца Пшеницыной уехал в деревню, но ниче­го положительно не сделал. После болезни Илья Ильич был поначалу мрачен, потом впал в безразличие, но постепен­но “входил в прежнюю нормальную свою жизнь”. Все забо­ты о продовольствии Обломова взяла на себя Агафья Матве­евна. Сама же Агафья Матвеевна не заметила, что измени­лась, она полюбила Илью Ильича. И вся ее жизнь, все ее хо­зяйство получили новый смысл – ради Ильи Ильича. Для Обломова же в Агафье Матвеевне

“воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отческой кровлей”. Так они и жили. И Обломов даже не замечал, что он не живет, а прозябает.

Ильин день праздновали в доме Пшеницыной на ши­рокую ногу. В это время во двор въехала коляска. Это был Штольц. Он упрекает Обломова в безделье, но Обломов го­ворит, что всему виной Ольга. Штольц, осмотрев жилище Обломова, говорит, что эта та же самая Обломовка, только гаже, что надо сдвинуться с места. Но Обломов сопротивля­ется.

Обломов хвастает перед Штольцем, как он уладил

дела с деревней. Штольц поражен слепоте Ильи Ильича: он не видит, что его обворовывают. Штольц насильно увез Обло­мова к себе, где заставил его переписать на себя Обломовку. Обломов восклицает, что жизнь трогает его, а хочется по­коя. Штольц говорит, что в жизни Обломова виновато вое – питание, Обломовка, где все “началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить”.

На следующий день Тарантьев и Иван Матвеевич обсуж­дали дела, которые творились с имением Обломова. Братец рассказал, что Штольц разорвал доверенность на управление деревней, так как теперь он сам будет управлять ею. Иван Мат­веевич договорился с Тарантьевым припугнуть Илью Ильича его отношениями с сестрой и потребует за молчание деньги.

Весной Ольга с теткой уехали в Швейцарию, и Штольц понял, что не может больше жить без Ольги, но в ее чувствах он сомневался. Ольга же старается понять, что она испытывает к Штольцу. Она решила, что это всего лишь дружба. Но по мере их общения Штольц становился для нее руководителем. Ольге стало стыдно за свою прежнюю лю­бовь и ее героя. И она стала мечтать о счастье со Штольцем. “Дружба утонула в любви”.

Штольц решил поговорить с Ольгой о своих чувствах. Он признается ей в любви. Ольга растеряна. Штольц просит ее рассказать, что было с ней в его отсутствие. Она признается, что любила Обломова. Штольц поражен, он говорит, что Оль­га “не поняла себя, Обломова или, наконец, любви”. И Оль­га рассказала во всех подробностях об отношениях с Обломо­вым. Штольц говорит, что если бы он знал, что речь идет об Обломове, он бы так не мучился. Он объясняет Ольге, что она ждет его, но это не Обломов. Штольц советует ей выйти за него замуж, в ожидании, пока он придет. Ольга соглашается.

Через полтора года после именин Обломова Штольц приехал к нему. Илья Ильич обрюзг, все находится в за­пустении. Агафья Матвеевна похудела. Почему так? А по­тому, что все доходы, которые присылает Штольц, идут на удовлетворение претензии по заемному письму, которое дал Обломов хозяйке. Обломов понял наконец в какие тиски он попал, но было уже поздно.

Штольц говорит, что в доме стало еще гаже, чем в про­шлый раз, но Обломов переводит разговор на Ольгу. Штольц сообщает, что он женат на Ольге. Ольга зовет Обломова по­гостить в ее имении. Обломов отказывается. Штольц рас­сказывает о делах в деревне, которые пошли в гору. Сели обедать. За обедом Обломов проговаривается о долге по за­емному письму. Штольц понимает, какие отношения у Об­ломова с Пшеницыной, он думает, что та обкрадывает его. Он пытается у нее выбить письмо, но та, как всегда безволь­ная, отсылает Штольца к братцу. Штольц понимает, что женщина эта ни в чем не виновата, она лишь сильно лю­бит Илью Ильича. Штольц говорит, что она должна подпи­сать завтра бумагу о том, что Илья Ильич ей ничего не дол­жен, а до этого ничего не говорить своему братцу о разгово­ре. Пшеницына соглашается.

На следующий день Агафья Матвеевна подписала бу­магу, с которой Штольц пришел к ее братцу. Но тот пока­зал письмо и сказал, что по закону Обломов ему должен. Штольц пригрозил ему, что так это не оставит.

Вечером того же дня Иван Матвеевич рассказал Тарантьеву, как его вызвал генерал, спросил о деле, которое они провернули вместе с Тарантьевым, касательно Обломова. Но Тарантьев говорит, что он тут ни при чем, он в этом не участвовал. Иван Матвеевич рассказал, что генерал заста­вил письмо уничтожить и выйти в отставку. Но Тарантьев не сдается, он предлагает теперь установить слежку за Об­ломовым и Пшеницыной и так еще выбивать деньги.

Штольц приехал попрощаться. Он предупреждает Об­ломова, что его отношения с Пшеницыной до добра не дове­дут. Простая баба, быт – все это отрицательно скажется на жизни Обломова.

Вечером пришел Тарантьев, он обругал Обломова. Но Обломов не стал терпеть, он ударил своего друга по лицу и выгнал его из дома взашей. Больше Обломов и Тарантьев не виделись.

Штольц и Ольга поселились на морском берегу. Они рано вставали, завтракали, он принимался за работу или они долго беседовали, спорили, Ольга ухаживала за деть­ми. И Ольга была счастлива, но все ей как будто чего-то не хватало. Она призналась в этом Штольцу. Тот объяснил Ольге, что просто она созрела до той поры, когда рост ее приостановился, жизнь открылась вся, в ней больше нет загадок. Ольга интересовалась, как живет Илья Ильич. Штольц сказал, что скоро они будут в Петербурге, тог­да и узнают. Ольга берет с мужа обещание, что возьмет ее с собой к Обломову.

В доме Пшеницыной все было тихо и размеренно, все дышало обилием и полнотой хозяйства. И все это крутилось вокруг Ильи Ильича. И сам Обломов был полным и есте­ственным отражением покоя, довольства и тишины, кото­рые царили в доме.

Но все вдруг переменилось. Однажды Обломов хотел встать с дивана и не смог, хотел выговорить слово и не смог. Случился апоплексический удар. Доктор прописал ежеднев­ное движение и умеренный сон только ночью. И теперь Об­ломову не давали покоя, не давали даже прилечь: то Пшени­цына задавала ему работу, то приносила развлекать Андрю­шу, то приходил Алексеев и подолгу беседовал с Обломовым.

А однажды приехал Штольц. Он опять хочет увезти Илью Ильича. Но Обломов говорит, что в любом случае он останется здесь. Штольц говорит, что приехал с Ольгой, но Обломов просит не впускать ее. Он признается, что Ага­фья Матвеевна стала ему женой, у них есть сын Андрей. И Штольц понял, что теперь уже окончательно Обломов по­гиб, его затянуло. Илья Ильич просит Штольца не остав­лять его сына, Штольц обещает. Про себя он думает, что уж

этого мальчика не даст затянуть той бездне, в которую упал Обломов. Штольц уходит. Ольга спрашивает мужа об Обло­мове. Штольц отвечает, что тот жив, и там – обломовщина.

Прошло лет пять. В доме Пшеницыной властвует дру­гая женщина. На кухне новая кухарка, которая нехотя ис­полняет тихие просьбы Агафьи Матвеевны. Илья Ильич умер от очередного апоплексического удара. Братец Пше­ницыной разорился и поселился в доме сестры. Всем за­правляла его жена. Дети Пшеницыной устроились: стар­ший сын поступил на службу, дочь вышла замуж, а млад­шего взяли на воспитание Штольц с Ольгой. Агафья Матве­евна после смерти Обломова поняла, что и жила-то она толь­ко то время, когда был рядом Илья Ильич. Штольц звал ее жить в деревню, присылал деньги, но она все отправляла обратно, просила сохранить для Андрюши, говоря, что он барин, ему понадобится.

Однажды шли по деревянным тротуарам два госпо­дина: Штольц и его приятель-литератор. Вдоль тротуа­ра сидели нищие. В одном из них они узнали Захара. Он говорит, что после смерти Обломова ему не стало житья, ушел сам. Нового места не нашел, вот и нищенствует, за­пил. Он вспоминает барина, плачет, что такого больше не будет. Штольц зовет Захара прийти к ним, на Андрю­шу посмотреть, Захар обещает. Литератор спрашивает Штольца о барине, про которого говорил Захар. Штольц отвечает, что это Обломов, человек с чистой и ясной ду­шой, благородный и нежный, который погиб, пропал ни за что. Литератор спрашивает, что же явилось причиной этого? Штольц отвечает, что обломовщина. “Обломовщи­на! – с недоумением повторил литератор. – Что это та­кое?” – “Сейчас расскажу тебе: дай собраться с мыслями и памятью. А ты запиши: может быть, кому-нибудь при­годится”. И он рассказал ему, что здесь написано.

Глоссарий:

      • краткое содержание 4 части обломова
      • обломов 4 часть краткое содержание
      • обломов 4 часть краткое содержание по главам
      • краткий пересказ 4 части обломова
      • краткое содержание обломов 4 часть

(Пока оценок нет)

Прошел год с болезни Ильи Ильича. Год принес много изменений в окружающем мире, но в доме вдовы Пшеницыной все «менялось с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты». Поверенный Затертый поехал в деревню и прислал вырученные за продажу хлеба деньги, оброк собрать не смог, о чем прислал письмо Обломову. Но Обломов остался доволен и присланной суммой и был рад, что в деревню не надо ехать самому. Дом в деревне перестраивают, и весной Обломов может переехать в имение.

Анисья, на которой женился Захар, почувствовала взаимное расположение к хозяйке, и постепенно хозяйство Обломова и вдовы слилось воедино. Агафья Матвевна испытывает все большее расположение к Обломову, ждет его и волнуется, когда он подолгу засиживается в гостях или в театре, во время его болезни заставляла всех ходить на цыпочках, устлала комнату коврами. Она влюбляется в Обломова, потому что «Илья Ильич ходил не так, как ее покойный муж, коллежский секретарь Пшеницын, мелкой деловой прытью, не пишет беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность, не глядит на всякого так, будто просит оседлать его и поехать, а глядит на всех и на все так смело и свободно, как будто требует покорности себе». Он для нее барин, у которого в услужении Захар и еще «триста таких Захаров». Обломов сам уделяет внимание вдове и даже предлагает ехать вместе с ним в деревню. Иванов день Обломов празднует вместе со своими домочадцами, ест, пьет. Внезапно приезжает Штольц. Он приехал на неделю - «по делам, потом в деревню, потом в Киев, потом бог знает куда». Штольц сообщает Обломову, что Ольга после разрыва с Обломовым уехала за границу, а к осени собирается к себе в деревню, говорит, что знает обо всем, что не отстанет от Обломова, хочет его расшевелить, так как Ольга его просила об этом - «чтобы Обломов не умирал совсем, не погребался заживо». Обломов хвастается Штольцу, как устроил свои дела, что отправил в деревню поверенного, рассказывает, сколько теперь получает. Штольц только руками всплеснул и воскликнул: «Ты ограблен кругом! Ты и в самом деле умер, погиб». Штольц говорит, что сам устроит дела Обломова, а Ольге соврет, что Обломов тоскует по ней и помнит ее.

На другой день Тарантьев и Иван Матвеевич собираются в питейном заведении и сетуют на то, что Штольц уничтожил доверенность на ведение дел Затертым, а сам взял обломовское имение в аренду что, не дай бог, узнает, что оброк на самом деле собран, а деньги Тарантьев, Иван Матвеич и Затертый разделили между собой. Решают шантажировать Обломова его отношениями с Агафьей Матвевной: потребовать у него долговую расписку на десять тысяч, иначе подадут на него в суд «за недостойное поведение». Надеются таким образом вытягивать из него деньги неоднократно. Еще раньше Штольц встретил случайно Ольгу и ее тетку в Париже, удивлен, что Ольга сильно изменилась - из девочки превратилась в зрелого человека. На протяжении полугода Штольц общается с ними, с удивлением обнаруживая все новые и новые удивительные черты в Ольге. Он по-прежнему дает Ольге книги, замечает, что она начинает «перерастать» его. Штольц влюбляется в Ольгу, мучится - любит она его или нет, но проявления чувства - внезапного румянца, трепещущего огнем взгляда - не замечает. Ольга думает о нем как о друге.

Она также пытается разобраться в своих чувствах, «стала наблюдать за собой и с ужасом открыла, что ей не только стыдно своего прошлого романа, но и героя». Наконец Штолъц приходит к Ольге и признается, что любит ее. Ольга в нерешительности, поначалу отказывает Штольцу, тот собирается уехать навсегда, она удерживает его. Штольц просит рассказать без утайки обо всем. После некоторого колебания Ольга признается, что была влюблена в Обломова, и подробно рассказывает обо всем, что произошло, пока Штольц был за границей. Штольц, узнав, что предмет страсти Ольги - Обломов, успокаивается и говорит, что это наверняка была не настоящая любовь. Ольга показывает Штольцу письмо Обломова, Штольц указывает в письме строки, которые прямо говорят об этом: «Ваше люблю есть не настоящая любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи выказывается у женщин иногда в ласках ребенку, другой женщине или просто в слезах или истерических припадках. Вы ошиблись. Перед вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Подождите - он придет, и тогда вы очнетесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку». Ольге становится легче, она говорит, что все прошлое «как сон, как будто ничего не было». Проходит примерно полтора года после приезда Штольца к Обломову. Обломов еще больше обрюзг, халат его еще больше затерся.

Дельце, задуманное Тарантьевым и Иваном Матвеевичем, удалось на славу: при первом же намеке на «скандалезные обстоятельства» Обломов дал хозяйке заемное письмо, и теперь все доходы, получаемые им из Обломовки, которой управляет Штольц, попадают в карман Тарантьева и Ивана Матвеевича. Те стараются побыстрее выкачать деньги из Обломова, чтобы что-нибудь не успело помешать, и Обломов попадает в весьма стесненные обстоятельства. Агафья Матвеевна жалеет Обломова, начинает продавать «жемчуга, полученные в приданое, салоп», чтобы прокормить его. Обломов узнает об этом и, получив из деревни денег, отдает ей, чтобы она все выкупила. Приезжает Штольц, видит убогую жизнь Обломова. Сообщает, что он женат на Ольге. Затем, видя, что у Обломова нет денег, припирает его к стенке, и Обломов вынужден признаться о «заемном письме». Штольц тут же требует с Агафьи Матвевны расписку в том, что Обломов ей ничего не должен, та, не выдержав напора Штольца, подписывает. Через день в питейном заведении встречаются Тарантьев и Иван Матвеевич и в ужасе обсуждают то, что предпринял Штольц. Ивана Матвеевича вызывали к генералу и спрашивали: «Правда ли то, что вы вместе с каким-то негодяем напоили помещика Обломова и заставили подписать заемное письмо?» До суда, однако, дело не доходит, так как Штольц не хочет марать имя Обломова.

Но Иван Матвеевич лишается должности. Штольц пытается увезти Обломова с квартиры, но тот так жалобно упрашивает оставить его «только на месяц», что Штольц соглашается, предостерегая напоследок относительно хозяйки: «Простая баба, грязный быт, удушливая сфера тупоумия, грубость». Уезжает. На следующий день к Обломову приходит Тарантьев^ начинает на него кричать, обливать грязью Штольца. Обломов, отвыкший от такого обращения за время дружбы с Ильинскими, теряет самообладание, дает Тарантьеву пощечину и выгоняет его из дома вон. Штольц за последующие годы только несколько раз был в Петербурге, они поселились с Ольгой в Одессе в своем доме, где жили очень счастливо. Ольга даже удивлялась такому счастью, не понимая, за что оно выпало на ее долю. Штольц также «глубоко счастлив своей наполненной, волнующейся жизнью, в которой цвела неувядаемая весна, и ревниво, деятельно, зорко возделывал, берег и лелеял ее». Они вспоминают об Обломове, Штольц говорит, что весной они едут в Петербург, Ольга просит взять ее к Обломову. Обломов по-прежнему живет у Агафьи Матвеевны, он «кушал аппетитно и много, как в Обломовке, ходил и работал мало, тоже как в Обломовке. Он, несмотря на нарастающие лета, беспечно пил вино, смородиновую водку и все беспечней и подолгу спал после обеда». Однажды с ним случается удар, но на этот раз все оканчивается благополучно.

Однажды к Обломову приезжает Штольц. Он делает последнюю попытку увезти Обломова, но тот отказывается, говоря: «Ты знаешь меня и не спрашивай больше». Штольц говорит, что в карете его ждет Ольга, что Обломов может с ней повидаться. Обломов решительно отказывается, выпроваживает Штольца, просит оставить его навсегда, признается, что хозяйка - его жена, а самый ее младший ребенок - его сын, названный Андреем в честь Штольца. Штольц возвращается к Ольге, та хочет войти в дом, но Штольц ее не пускает, а на вопрос, что там такое, отвечает одним словом: «Обломовщина».

Прошло еще пять лет. В доме вдовы Пшеницыной много изменений. В нем хозяйничают другие люди. Нет Захара, нет Анисьи. Обломов вот уже как три года умер. Брат ее при помощи всевозможных ухищрений поступил на прежнее место, и все вошло в обычную колею, как и до Обломова. Маленького Андрюшу взяли на воспитание Штольц с Ольгой. Доход с имения Обломова Агафья Матвеевна отказалась получать, сказав Штольцу, чтобы он эти деньги оставил Андрюше, Однажды, вместе со своим другом-литератором (Гончаровым) прогуливаясь по улице, Штольц видит в толпе нищих Захара. Захар рассказывает, что несколько раз пытался поступить на службу, но нигде не прижился и закончил нищенством. Литератор спрашивает, кто это такой, и Штольц рассказывает историю Захара и Ильи Ильича Обломова.

Год прошел со времени болезни Ильи Ильича. Много перемен принес этот год в разных местах мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло другое; там мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась новая...

И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили свои отправления, как в прошедшем году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.

Илья Ильич выздоровел. Поверенный Затертый отправился в деревню и прислал вырученные за хлеб деньги сполна и был из них удовлетворен прогонами, суточными деньгами и вознаграждением за труд.

Что касается оброка, то Затертый писал, что денег этих собрать нельзя, что мужики частью разорились, частью ушли по разным местам и где находятся - неизвестно, и что он собирает на месте деятельные справки.

О дороге, о мостах писал он, что время терпит, что мужики охотнее предпочитают переваливаться через гору и через овраг до торгового села, чем работать над устройством новой дороги и мостов.

Словом, сведения и деньги получены удовлетворительные, и Илья Ильич не встретил крайней надобности ехать сам и был с этой стороны успокоен до будущего года.

Поверенный распорядился и насчет постройки дома: определив, вместе с губернским архитектором, количество нужных материалов, он оставил старосте приказ с открытием весны возить лес и велел построить сарай для кирпича, так что Обломову оставалось только приехать весной и, благословясь, начать стройку при себе. К тому времени предполагалось собрать оброк и, кроме того, было в виду заложить деревню, следовательно, расходы было из чего покрыть.

После болезни Илья Ильич долго был мрачен, по целым часам повергался в болезненную задумчивость и иногда не отвечал на вопросы Захара, не замечал, как он ронял чашки на пол и не сметал со стола пыль, или хозяйка, являясь по праздникам с пирогом, заставала его в слезах.

Потом мало-помалу место живого горя заступило немое равнодушие. Илья Ильич по целым часам смотрел, как падал снег и наносил сугробы на дворе и на улице, как покрыл дрова, курятники, конуру, садик, гряды огорода, как из столбов забора образовались пирамиды, как все умерло и окуталось в саван.

Подолгу слушал он треск кофейной мельницы, скаканье на цепи и лай собаки, чищенье сапог Захаром и мерный стук маятника.

К нему по-прежнему входила хозяйка, с предложением купить что-нибудь или откушать чего-нибудь; бегали хозяйские дети: он равнодушно-ласково говорил с первой, последним задавал уроки, слушал, как они читают, и улыбался на их детскую болтовню вяло и нехотя.

Но гора осыпалась понемногу, море отступало от берега или приливало к нему, и Обломов мало-помалу входил в прежнюю нормальную свою жизнь.

Осень, лето и зима прошли вяло, скучно. Но Обломов ждал опять весны и мечтал о поездке в деревню.

В марте напекли жаворонков, в апреле у него выставили рамы и объявили, что вскрылась Нева и наступила весна.

Он бродил по саду. Потом стали сажать овощи в огороде; пришли разные праздники, Троица, Семик, первое мая; все это ознаменовалось березками, венками; в роще пили чай.

С начала лета в доме стали поговаривать о двух больших предстоящих праздниках: Иванове дне, именинах братца, и об Ильине дне - именинах Обломова: это были две важные эпохи в виду. И когда хозяйке случалось купить или видеть на рынке отличную четверть телятины или удавался особенно хорошо пирог, она приговаривала: «Ах, если б этакая телятина попалась или этакий пирог удался в Иванов или в Ильин день!»

Поговаривали об Ильинской пятнице и о совершаемой ежегодно на Пороховые Заводы прогулке пешком, о празднике на Смоленском кладбище, в Колпине.

Под окнами снова раздалось тяжелое кудахтанье наседки и писк нового поколения цыплят; пошли пироги с цыплятами и свежими грибами, свежепросольные огурцы; вскоре появились и ягоды.

Потроха уж теперь нехороши, - сказала хозяйка Обломову, - вчера за две пары маленьких просили семь гривен, зато лососина свежая есть: ботвинью хоть каждый день можно готовить.

Хозяйственная часть в доме Пшеницыной процветала, не потому только, что Агафья Матвеевна была образцовая хозяйка, что это было ее призванием, но и потому еще, что Иван Матвеевич Мухояров был, в гастрономическом отношении, великий эпикуреец, Он был более нежели небрежен в платье, в белье: платье носил по многим годам и тратил деньги на покупку нового с отвращением и досадой, не развешивал его тщательно, а сваливал в угол, в кучу. Белье, как чернорабочий, менял только в субботу; но что касалось стола, он не щадил издержек.

В этом он отчасти руководствовался своей собственной, созданной им, со времени вступления в службу, логикой: «Не увидят, что в брюхе, - и толковать пустяков не станут; тогда как тяжелая цепочка на часах, новый фрак, светлые сапоги - все это порождает лишние разговоры».

От этого на столе у Пшеницыных являлась телятина первого сорта, янтарная осетрина, белые рябчики. Он иногда сам обходит и обнюхает, как легавая собака, рынок или Милютины лавки, под полой принесет лучшую пулярку, не пожалеет четырех рублей на индейку.

Когда он с Тарантьевым отправлялся на тоню, в пальто у него всегда спрятана была бутылка высокого сорта мадеры, а когда пили они «в заведении» чай, он приносил свой ром.

Постепенная осадка ила, выступление дна морского и осыпка горы совершались над всем и, между прочим, над Анисьей: взаимное влечение Анисьи и хозяйки превратилось в неразрывную связь, в одно существование.

Обломов, видя участие хозяйки в его делах, предложил однажды ей, в виде шутки, взять все заботы о его продовольствии на себя и избавить его от всяких хлопот.

Радость разлилась у ней по лицу; она усмехнулась даже сознательно. Как расширялась ее арена: вместо одного два хозяйства или одно, да какое большое! Кроме того, она приобретала Анисью.

Хозяйка поговорила с братцем, и на другой день из кухни Обломова все было перетаскано на кухню Пшеницыной; серебро его и посуда поступили в ее буфет, а Акулина была разжалована из кухарок в птичницы и в огородницы.

Все пошло на большую ногу; закупка сахару, чаю, провизии, соленье огурцов, моченье яблок и вишен, варенье - все приняло обширные размеры.

Агафья Матвеевна выросла, Анисья расправила свои руки, как орлица крылья, и жизнь закипела и потекла рекой.

Обломов обедал с семьей в три часа, только братец обедали особо, после, больше в кухне, потому что очень поздно приходили из должности.

Чай и кофе носила Обломову сама хозяйка, а не Захар.

Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.

Постепенная осадка дна морского, осыпанье гор, наносный ил с прибавкой легких волканических взрывов - все это совершалось всего более в судьбе Агафьи Матвеевны, и никто, всего менее она сама, не замечал это. Оно стало заметно только по обильным, неожиданным и бесконечным последствиям.

Отчего она с некоторых пор стала сама не своя?

Отчего прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухé, не положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и достоинством сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за стола, побежит на кухню, осыплет всею горечью упреков Акулину и даже надуется на Анисью, а на другой день присмотрит сама, положена ли зелень, не переварилась ли рыба.

Скажут, может быть, что она совестится показаться неисправной в глазах постороннего человека в таком предмете, как хозяйство, на котором сосредоточивалось ее самолюбие и вся ее деятельность!

Хорошо. А почему прежде, бывало, с восьми часов вечера у ней слипаются глаза, а в девять, уложив детей и осмотрев, потушены ли огни на кухне, закрыты ли трубы, прибрано ли все, она ложится - и уже никакая пушка не разбудит ее до шести часов?

Теперь же, если Обломов поедет в театр или засидится у Ивана Герасимовича и долго не едет, ей не спится, она ворочается с боку на бок, крестится, вздыхает закрывает глаза - нет сна, да и только!

Чуть застучат на улице, она поднимет голову, иногда вскочит с постели, отворит форточку и слушает: не он ли?

Если застучат в ворота, она накинет юбку и бежит в кухню, расталкивает Захара, Анисью и посылает отворить ворота.

Скажут, может быть, что в этом высказывается добросовестная домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней в доме был беспорядок, чтоб жилец ждал ночью на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук может перебудить детей...

Хорошо. А отчего, когда Обломов сделался болен, она никого не впускала к нему в комнату, устлала ее войлоками и коврами, завесила окна и приходила в ярость - она, такая добрая и кроткая, если Ваня или Маша чуть вскрикнут или громко засмеются?

Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи:

Скажут, что это ничего больше, как жалость, сострадание, господствующие элементы в существе женщины.

Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что она делает, не шутил, не смеялся с ней - она похудела, на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе - и не помнит, что делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя - и не чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и не слышит.

Прежде, бывало, ее никто не видал задумчивой, да это и не к лицу ей: все она ходит да движется, на все смотрит зорко и видит все, а тут вдруг, со ступкой на коленях, точно заснет и не двигается, потом вдруг так начнет колотить пестиком, что даже собака залает, думая, что стучатся в ворота.

Но только Обломов ожил, только появилась у него добрая улыбка, только он начал смотреть на нее по-прежнему ласково, заглядывать к ней в дверь и шутить - она опять пополнела, опять хозяйство ее пошло живо, бодро, весело, с маленьким оригинальным оттенком: бывало, она движется целый день, как хорошо устроенная машина, стройно, правильно, ходит плавно, говорит ни тихо, ни громко, намелет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь, сядет за шитье, игла у ней ходит мерно, как часовая стрелка; потом она встанет, не суетясь; там остановится на полдороге в кухню, отворит шкаф, вынет что-нибудь, отнесет - все, как машина.

А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и толчет и сеет иначе. Свои кружева почти забыла. Начнет шить, усядется покойно, вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе подавал, - она, в три прыжка, является в кухню и смотрит во все глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь, схватит ложечку, перельет на свету ложечки три, чтоб узнать, уварился ли, отстоялся ли кофе, не подали бы с гущей, посмотрит, есть ли пенки в сливках.

Готовится ли его любимое блюдо, она смотрит на кастрюлю, поднимет крышку, понюхает, отведает, потом схватит кастрюлю сама и держит на огне. Трет ли миндаль или толчет что-нибудь для него, так трет и толчет с таким огнем, с такой силой, что ее бросит в пот.

Все ее хозяйство, толченье, глаженье, просеванье и т. п. - все это получило новый, живой смысл: покой и удобство Ильи Ильича. Прежде она видела в этом обязанность, теперь это стало ее наслаждением. Она стала жить по-своему полно и разнообразно.

Но она не знала, что с ней делается, никогда не спрашивала себя, а перешла под это сладостное иго безусловно, без сопротивлений и увлечений, без трепета, без страсти, без смутных предчувствий, томлений, без игры и музыки нерв.

Она как будто вдруг перешла в другую веру и стала исповедовать ее, не рассуждая, что это за вера, какие догматы в ней, а слепо повинуясь ее законам.

Это как-то легло на нее само собой, и она подошла точно под тучу, не пятясь назад и не забегая вперед, а полюбила Обломова просто, как будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку.

Она сама и не подозревала ничего: если б это ей сказать, то это было бы для нее новостью, - она бы усмехнулась и застыдилась.

Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много спал или нет, как будто делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.

Если б ее спросили, любит ли она его, она бы опять усмехнулась и отвечала утвердительно, но она отвечала бы так и тогда, когда Обломов жил у нее всего с неделю.

За что или отчего полюбила она его именно, отчего, не любя, вышла замуж, не любя, дожила до тридцати лет, а тут вдруг как будто на нее нашло?

Хотя любовь и называют чувством капризным, безотчетным, рождающимся, как болезнь, однако ж и она, как все, имеет свои законы и причины. А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка.

Агафья Матвеевна мало прежде видала таких людей, как Обломов, а если видала, так издали, и, может быть, они нравились ей, но жили они в другой, не в ее сфере, и не было никакого случая к сближению с ними.

Илья Ильич ходит не так, как ходил ее покойный муж, коллежский секретарь Пшеницын, мелкой, деловой прытью, не пишет беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность, не глядит на всякого так, как будто просит оседлать его и поехать, а глядит он на всех и на все так смело и свободно, как будто требует покорности себе.

Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца - не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой - все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.

Белье носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым мылом, ногти чистит - весь он так хорош, так чист, может ничего не делать и не делает, ему делают все другие: у него есть Захар и еще триста Захаров...

Он барин, он сияет, блещет! Притом он так добр: как мягко он ходит, делает движения, дотронется до руки - как бархат, а тронет, бывало, рукой муж, как ударит! И глядит он и говорит так же мягко, с такой добротой...

Она не думала, не сознавала ничего этого, но если б кто другой вздумал уследить и объяснить впечатление, сделанное на ее душу появлением в ее жизни Обломова, тот бы должен был объяснить его так, а не иначе.

Илья Ильич понимал, какое значение он внес в этот уголок, начиная с братца до цепной собаки, которая, с появлением его, стала получать втрое больше костей, но он не понимал, как глубоко пустило корни это значение и какую неожиданную победу он сделал над сердцем хозяйки.

В ее суетливой заботливости о его столе, белье и комнатах он видел только проявление главной черты ее характера, замеченной им еще в первое посещение, когда Акулина внесла внезапно в комнату трепещущего петуха и когда хозяйка, несмотря на то что смущена была неуместною ревностью кухарки, успела, однако, сказать ей, чтоб она отдала лавочнику не этого, а серого петуха.

Сама Агафья Матвеевна не в силах была не только пококетничать с Обломовым, показать ему каким-нибудь признаком, что в ней происходит, но она, как сказано, никогда не сознавала и не понимала этого, даже забыла, что несколько времени назад этого ничего не происходило в ней, и любовь ее высказалась только в безграничной преданности до гроба.

У Обломова не были открыты глаза на настоящее свойство ее отношений к нему, и он продолжал принимать это за характер. И чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее самой.

Оно было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда не узнал об этом. Сидела она у изголовья его ночью и уходила с зарей, и потом не было разговора о том.

Его отношения к ней были гораздо проще: для него в Агафье Матвеевне, в ее вечно движущихся локтях, в заботливо останавливающихся на всем глазах, в вечном хождении из шкафа в кухню, из кухни в кладовую, оттуда в погреб, во всезнании всех домашних и хозяйственных удобств воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой кровлей.

Он каждый день все более и более дружился с хозяйкой: о любви и в ум ему не приходило, то есть о той любви, которую он недавно перенес, как какую-нибудь оспу, корь или горячку, и содрогался, когда вспоминал о ней.

Он сближался с Агафьей Матвеевной - как будто подвигался к огню, от которого становится все теплее и теплее, но которого любить нельзя.

Он после обеда охотно оставался и курил трубку в ее комнате, смотрел, как она укладывала в буфет серебро, посуду, как вынимала чашки, наливала кофе, как, особенно тщательно вымыв и обтерев одну чашку, наливала прежде всех, подавала ему и смотрела, доволен ли он.

Он охотно останавливал глаза на ее полной шее и круглых локтях, когда отворялась дверь к ней в комнату, и даже, когда она долго не отворялась, он потихоньку ногой отворял ее сам и шутил с ней, играл с детьми.

Но ему не было скучно, если утро проходило и он не видал ее; после обеда, вместо того чтоб остаться с ней, он часто уходил соснуть часа на два; но он знал, что лишь только он проснется, чай ему готов, и даже в ту самую минуту, как проснется.

И главное, все это делалось покойно: не было у него ни опухоли у сердца, ни разу он не волновался тревогой о том, увидит ли он хозяйку или нет, что она подумает, что сказать ей, как отвечать на ее вопрос, как она взглянет, - ничего, ничего.

Тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слез - ничего не испытал он. Сидит и курит и глядит, как она шьет, иногда скажет что-нибудь или ничего не скажет, а между тем покойно ему, ничего не надо, никуда не хочется, как будто все тут есть, что ему надо.

Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна. И у него не рождается никаких самолюбивых желаний, позывов, стремлений на подвиги, мучительных терзаний о том, что уходит время, что гибнут его силы, что ничего не сделал он, ни зла, ни добра, что празден он и не живет, а прозябает.

Его как будто невидимая рука посадила, как драгоценное растение, в тень от жара, под кров от дождя, и ухаживает за ним, лелеет.

Что это как у вас проворно ходит игла мимо носа, Агафья Матвеевна! - сказал Обломов. - Вы так живо снизу поддеваете, что я, право, боюсь, как бы вы не пришили носа к юбке.

Она усмехнулась.

Вот только дострочу эту строчку, - говорила она почти про себя, - ужинать станем.

А что к ужину? - спрашивает он.

Капуста кислая с лососиной, - сказала она. - Осетрины нет нигде: уж я все лавки выходила, и братец спрашивали - нет. Вот разве попадется живой осетр - купец из каретного ряда заказал, - так обещали часть отрезать. Потом телятина, каша на сковороде...

Вот это прекрасно! Как вы милы, что вспомнили, Агафья Матвеевна! Только не забыла бы Анисья.

А я-то на что? Слышите, шипит? - отвечала она, отворив немного дверь в кухню. - Уж жарится.

Потом дошила, откусила нитку, свернула работу и отнесла в спальню.

Итак, он подвигался к ней, как к теплому огню, и однажды подвинулся очень близко, почти до пожара, по крайней мере до вспышки.

Он ходил по своей комнате и, оборачиваясь к хозяйской двери, видел, что локти действуют с необыкновенным проворством.

Вечно заняты! - сказал он, входя к хозяйке. - Что это такое?

Корицу толку, - отвечала она, глядя в ступку, как в пропасть, и немилосердно стуча пестиком.

А если я вам помешаю? - спросил он, взяв ее за локти и не давая толочь.

Пустите! Еще надо сахару натолочь да вина отпустить на пудинг.

Он все держал ее за локти, и лицо его было у ее затылка.

Скажите, что, если б я вас... полюбил?

Она усмехнулась.

А вы бы полюбили меня? - опять спросил он.

Отчего же не полюбить? Бог всех велел любить.

А если я поцелую вас? - шепнул он, наклонясь к ее щеке, так что дыхание его обожгло ей щеку.

Иванов день прошел торжественно. Иван Матвеевич накануне не ходил в должность, ездил как угорелый по городу и всякий раз приезжал домой то с кульком, то с корзиной.

Агафья Матвеевна трои сутки жила одним кофе, и только для Ильи Ильича готовились три блюда, а прочие ели как-нибудь и что-нибудь.

Анисья накануне даже вовсе не ложилась спать. Только один Захар выспался за нее и за себя и на все эти приготовления смотрел небрежно, с полупрезрением.

У нас, в Обломовке, этак каждый праздник готовили, - говорил он двум поварам, которые приглашены были с графской кухни, - бывало, пять пирожных подадут, а соусов что, так и не пересчитаешь! И целый день господа-то кушают, и на другой день. А мы дней пять доедаем остатки. Только доели, смотришь, гости приехали - опять пошло, а здесь раз в год!

Он за обедом подавал первому Обломову и ни за что не соглашался подать какому-то господину с большим крестом на шее.

Наш-то столбовой, - гордо говорил он, - а это что за гости!

Тарантьеву, сидевшему на конце, вовсе не подавал или сам сваливал ему на тарелку кушанье, сколько заблагорассудит.

Все сослуживцы Ивана Матвеевича были налицо, человек тридцать.

Огромная форель, фаршированные цыплята, перепелки, мороженое и отличное вино - все это достойно ознаменовало годичный праздник.

Гости под конец обнимались, до небес превозносили вкус хозяина и потом сели за карты. Мухояров кланялся и благодарил, говоря, что он, для счастья угостить дорогих гостей, не пожалел третного будто бы жалованья.

К утру гости разъехались и разошлись, с грехом пополам, и опять все смолкло в доме до Ильина дня.

В этот день из посторонних были только в гостях у Обломова Иван Герасимович и Алексеев, безмолвный и безответный гость, который звал в начале рассказа Илью Ильича на первое мая. Обломов не только не хотел уступить Ивану Матвеевичу, но старался блеснуть тонкостью и изяществом угощения, неизвестными в этом углу.

Посредине стола красовался громадный ананас, и кругом лежали персики, вишни, абрикосы. В вазах живые цветы.

Только принялись за суп, только Тарантьев обругал пирожки и повара за глупую выдумку ничего не класть в них, как послышалось отчаянное скаканье и лай собаки на цепи.

На двор въехал экипаж, и кто-то спрашивал Обломова. Все и рты разинули.

Кто-нибудь из прошлогодних знакомых вспомнил мои именины, - сказал Обломов, - дома нет, скажи - дома нет! - кричал он шепотом Захару.

Обедали в саду, в беседке, Захар бросился было отказать и столкнулся на дорожке с Штольцем.

Андрей Иваныч, - прохрипел он радостно.

Андрей! - громко воззвал к нему Обломов и бросился обнимать его.

Как я кстати, к самому обеду! - сказал Штольц, - накорми меня; я голоден. Насилу отыскал тебя!

Пойдем, пойдем, садись! - суетливо говорил Обломов, сажая его подле себя.

При появлении Штольца Тарантьев первый проворно переправился через плетень и шагнул в огород; за ним скрылся за беседку Иван Матвеевич и исчез в светлицу. Хозяйка тоже поднялась с места.

Я помешал, - сказал Штольц, вскакивая.

Куда это, зачем? Иван Матвеич! Михей Андреич! - кричал Обломов.

Хозяйку он усадил на свое место, а Ивана Матвеевича и Тарантьева дозваться не мог.

Откуда, как, надолго ли? - посыпались вопросы.

Штольц приехал на две недели, по делам, и отправлялся в деревню, потом в Киев и еще бог знает куда.

Штольц за столом говорил мало, но ел много: видно, что он в самом деле был голоден. Прочие и подавно ели молча.

После обеда, когда все убрали со стола, Обломов велел оставить в беседке шампанское и сельтерскую воду и остался вдвоем с Штольцем.

Они молчали некоторое время. Штольц пристально и долго глядел на него.

Ну, Илья?! - сказал он наконец, но так строго, так вопросительно, что Обломов смотрел вниз и молчал.

Стало быть, «никогда»?

Что «никогда»? - спросил Обломов, будто не понимая.

Ты уж забыл: «Теперь или никогда!»

Я не такой теперь... что был тогда, Андрей, - сказал он наконец, - дела мои, слава богу, в порядке: я не лежу праздно, план почти кончен, выписываю два журнала; книги, что ты оставил, почти все прочитал...

Отчего ж не приехал за границу? - спросил Штольц.

За границу мне помешала приехать...

Он замялся.

Ольга? - сказал Штольц, глядя на него выразительно.

Обломов вспыхнул.

Как, ужели ты слышал... Где она теперь? - быстро спросил он, взглянув на Штольца.

Штольц, не отвечая, продолжал смотреть на него, глубоко заглядывая ему в душу.

Я слышал, она с теткой уехала за границу, - говорил Обломов, - вскоре...

Вскоре после того, как узнала свою ошибку, - договорил Штольц.

Разве ты знаешь... - говорил Обломов, не зная, куда деваться от смущенья.

Все, - сказал Штольц, - даже и о ветке сирени. И тебе не стыдно, не больно, Илья? не жжет тебя раскаяние, сожаление?..

Не говори, не поминай! - торопливо перебил его Обломов, - я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между мной и ею, когда убедился, что я не стою ее... Ах, Андрей! если ты любишь меня, не мучь, не поминай о ней: я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить... право, я не очень виноват...

Я не виню тебя, Илья, - дружески, мягко продолжал Штольц, - я читал твое письмо. Виноват больше всех я, потом она, потом уж ты, и то мало.

Что она теперь? - робко спросил Обломов.

Что: грустит, плачет неутешными слезами и проклинает тебя...

Испуг, сострадание, ужас, раскаяние с каждым словом являлись на лице Обломова.

Что ты говоришь, Андрей! - сказал он, вставая с места. - Поедем, ради бога, сейчас, сию минуту: я у ног ее выпрошу прощение...

Сиди смирно! - перебил Штольц, засмеявшись, - она весела, даже счастлива, велела кланяться тебе и хотела писать, но я отговорил, сказал, что это тебя взволнует.

Ну, слава богу! - почти со слезами произнес Обломов, - как я рад, Андрей, позволь поцеловать тебя и выпьем за ее здоровье.

Они выпили по бокалу шампанского.

Где же она теперь?

Теперь в Швейцарии. К осени она с теткой поедет к себе в деревню. Я за этим здесь теперь: нужно еще окончательно похлопотать в палате. Барон не доделал дела: он вздумал посвататься за Ольгу...

Ужели? Так это правда? - спросил Обломов, - ну, что ж она?

Разумеется, что: отказала; он огорчился и уехал, а я вот теперь доканчивай дела! На той неделе все кончится. Ну, ты что? Зачем ты забился в глушь?

Покойно здесь, тихо, Андрей, никто не мешает...

Заниматься...

Помилуй, здесь та же Обломовка, только гаже, - говорил Штольц, оглядываясь. - Поедем-ка в деревню, Илья.

В деревню... хорошо, пожалуй: там же стройка начнется скоро, только не вдруг, Андрей, дай сообразить...

Опять сообразить! Знаю я твои соображения: сообразишь, как года два назад сообразил ехать за границу. Поедем на той неделе.

Как же вдруг, на той неделе? - защищался Обломов, - ты на ходу, а мне ведь надо приготовиться... У меня здесь все хозяйство: как я кину его? У меня ничего нет.

Да ничего и не надо. Ну, что тебе нужно?

Обломов молчал.

Здоровье плохо, Андрей, - сказал он, - одышка одолевает. Ячмени опять пошли, то на том, то на другом глазу, и ноги стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь по голове или по спине, так что вскочишь...

Послушай, Илья, серьезно скажу тебе, что надо переменить образ жизни, иначе ты наживешь себе водяную или удар. Уж с надеждами на будущность - кончено: если Ольга, этот ангел, не унес тебя на своих крыльях из твоего болота, так я ничего не сделаю. Но избрать себе маленький круг деятельности, устроить деревушку, возиться с мужиками, входить в их дела, строить, садить - все это ты должен и можешь сделать. Я от тебя не отстану. Теперь уж слушаюсь не одного своего желания, а воли Ольги: она хочет - слышишь? - чтоб ты не умирал совсем, не погребался заживо, и я обещал откапывать тебя из могилы.

Она еще не забыла меня! Да стою ли я! - сказал Обломов с чувством.

Нет, не забыла и, кажется, никогда не забудет: это не такая женщина. Ты еще должен ехать к ней в деревню, в гости.

Не теперь только, ради бога, не теперь, Андрей! Дай забыть. Ах, еще здесь...

Он указал на сердце.

Что здесь? Не любовь ли? - спросил Штольц.

Нет, стыд и горе! - со вздохом ответил Обломов.

Ну, хорошо! Поедем к тебе: ведь тебе строиться надо; теперь лето, драгоценное время уходит...

Нет, у меня поверенный есть. Он и теперь в деревне, а я могу после приехать, когда соберусь, подумаю.

Он стал хвастаться перед Штольцем, как, не сходя с места, он отлично устроил дела, как поверенный собирает справки о беглых мужиках, выгодно продает хлеб и как прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберет и пришлет в этом году оброк.

Штольц руками всплеснул при этом рассказе.

Ты ограблен кругом! - сказал он. - С трехсот душ полторы тысячи рублей! Кто поверенный? Что за человек?

Больше полуторы тысячи, - поправил Обломов, - он из выручки же за хлеб получил вознаграждение за труд...

Сколько ж?

Не помню, право, да я тебе покажу: у меня где-то есть расчет.

Ну, Илья! Ты в самом деле умер, погиб! - заключил он. - Одевайся, поедем ко мне!

Обломов стал было делать возражения, но Штольц почти насильно увез его к себе, написал доверенность на свое имя, заставил Обломова подписать и объявил ему, что он берет Обломовку на аренду до тех пор, пока Обломов сам приедет в деревню и привыкнет к хозяйству.

Ты будешь получать втрое больше, - сказал он, - только я долго твоим арендатором не буду, - у меня свои дела есть. Поедем в деревню теперь, или приезжай вслед за мной. Я буду в имении Ольги: это в трехстах верстах, заеду и к тебе, выгоню поверенного, распоряжусь, а потом являйся сам. Я от тебя не отстану.

Обломов вздохнул.

Ах, жизнь! - сказал он.

Что жизнь?

Трогает, нет покоя! Лег бы и заснул... навсегда...

То есть погасил бы огонь и остался в темноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофилософствовал бы немного, право! Жизнь мелькнет, как мгновение, а он лег бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б прожить лет двести, триста! - заключил он, - сколько бы можно было переделать дела!

Ты - другое дело, Андрей, - возразил Обломов, - у тебя крылья есть: ты не живешь, ты летаешь; у тебя есть дарование, самолюбие; ты вон не толст, не одолевают ячмени, не чешется затылок. Ты как-то иначе устроен...

Э, полно! Человек создан сам устроивать себя и даже менять свою природу, а он отрастил брюхо да и думает, что природа послала ему эту ношу! У тебя были крылья, да ты отвязал их.

Где они, крылья-то? - уныло говорил Обломов. - Я ничего не умею...

То есть не хочешь уметь, - перебил Штольц. - Нет человека, который бы не умел чего-нибудь, ей-богу нет!

А вот я не умею! - сказал Обломов.

Тебя послушать, так ты и бумаги не умеешь в управу написать, и письма к домовому хозяину, а к Ольге письмо написал же? Не путал там которого и что? И бумага нашлась атласная, и чернила из английского магазина, и почерк бойкий: что?

Обломов покраснел.

Понадобилось, так явились и мысли и язык, хоть напечатать в романе где-нибудь. А нет нужды, так и не умею, и глаза не видят, и в руках слабость! Ты свое уменье затерял еще в детстве, в Обломовке, среди теток, нянек и дядек. Началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить.

Все это, может быть, правда, Андрей, да делать нечего, не воротишь! - с решительным вздохом сказал Илья.

Как не воротишь! - сердито возразил Штольц. - Какие пустяки. Слушай да делай, что я говорю, вот и воротишь!

Но Штольц уехал в деревню один, а Обломов остался, обещаясь приехать к осени.

Что сказать Ольге? - спросил Штольц Обломова перед отъездом.

Обломов наклонил голову и печально молчал; потом вздохнул.

Не поминай ей обо мне! - наконец сказал он в смущении, - скажи, что не видал, не слыхал...

Она не поверит, - возразил Штольц.

Ну скажи, что я погиб, умер, пропал...

Она заплачет и долго не утешится: за что же печалить ее?

Обломов задумался с умилением; глаза были влажны.

Ну, хорошо; я солгу ей, скажу, что ты живешь ее памятью, - заключил Штольц, - и ищешь строгой и серьезной цели. Ты заметь, что сама жизнь и труд есть цель жизни, а не женщина: в этом вы ошибались оба. Как она будет довольна!

Чаю! - мрачно приказывал Иван Матвеевич, и когда половой подал чай и ром, он с досадой сунул ему бутылку назад. - Это не ром, а гвозди! - сказал он и, вынув из кармана пальто свою бутылку, откупорил и дал понюхать половому.

Не суйся же вперед с своей, - заметил он.

Что, кум, ведь плохо! - сказал он, когда ушел половой.

Да, черт его принес! - яростно возразил Тарантьев. - Каков шельма, этот немец! Уничтожил доверенность да на аренду имение взял! Слыханное ли это дело у нас? Обдерет же он овечку-то.

Если он дело знает, кум, я боюсь, чтоб там чего не вышло. Как узнает, что оброк-то собран, а получили-то его мы, да, пожалуй, дело затеет...

Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затертый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А то еще дело!

Ой ли? - развеселясь, сказал Мухояров. - Ну, выпьем же.

Он подлил рому себе и Тарантьеву.

Глядишь, кажется, нельзя и жить на белом свете, а выпьешь, можно жить! - утешался он.

А ты тем временем вот что сделаешь, кум, - продолжал Тарантьев, - ты выведи какие-нибудь счеты, какие хочешь, за дрова, за капусту, ну, за что хочешь, благо Обломов теперь передал куме хозяйство, и покажи сумму в расход. А Затертый, как приедет, скажем, что привез оброчных денег столько-то и что в расход ушли.

А как он возьмет счеты да покажет после немцу, тот сосчитает, так, пожалуй, того...

Во-на! Он их сунет куда-нибудь, и сам черт не сыщет. Когда-то еще немец приедет, до тех пор забудется...

Ой ли? Выпьем, кум, - сказал Иван Матвеевич, наливая в рюмку, - жалко разбавлять чаем добро. Ты понюхай: три целковых. Не заказать ли селянку?

Нет, каков шельма! «Дай, говорит, мне на аренду», - опять с яростью начал Тарантьев, - ведь нам с тобой, русским людям, этого в голову бы не пришло! Это заведение-то немецкой стороной пахнет. Там всe какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его еще акциями допечет.

Что это за акции такие, я все не разберу хорошенько? - спросил Иван Матвеевич.

Немецкая выдумка! - сказал Тарантьев злобно. - Это, например, мошенник какой-нибудь выдумает делать несгораемые домы и возьмется город построить: нужны деньги, он и пустит в продажу бумажки, положим, по пятисот рублей, а толпа олухов и покупает, да и перепродает друг другу. Послышится, что предприятие идет хорошо, бумажки вздорожают, худо - все и лопнет. У тебя останутся бумажки, а денег-то нет. Где город? спросишь: сгорел, говорят, не достроился, а изобретатель бежал с твоими деньгами. Вот они, акции-то! Немец уж втянет его! Диво, как до сих пор не втянул! Я все мешал, благодетельствовал земляку!

Да, эта статья кончена: дело решено и сдано в архив; заговелись мы оброк-то получать с Обломовки... - говорил, опьянев немного, Мухояров.

А черт с ним, кум! У тебя денег-то лопатой не переворочаешь! - возражал Тарантьев, тоже немного в тумане, - источник есть верный, черпай только, не уставай. Выпьем!

Что, кум, за источник? По целковому да по трехрублевому собираешь весь век...

Да ведь двадцать лет собираешь, кум: не греши!

Уж и двадцать! - нетвердым языком отозвался Иван Матвеевич, - ты забыл, что я всего десятый год секретарем. А прежде гривенники да двугривенные болтались в кармане, а иногда, срам сказать, зачастую и медью приходилось собирать. Что это за жизнь! Эх, кум! Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет на бумаге - и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись. Вот бы поработать этак-то, - замечтал он, пьянея все более и более, - просители и в лицо почти не видят, и подойти не смеют. Сядет в карету, «в клуб!» - крикнет, а там, в клубе-то, в звездах руку жмут, играет-то не по пятачку, а обедает-то, обедает - ах! Про селянку и говорить постыдится: сморщится да плюнет. Нарочно зимой цыплят делают к обеду, землянику в апреле подадут! Дома жена в блондах, у детей гувернантка, ребятишки причесанные, разряженные. Эх, кум! Есть рай, да грехи не пускают. Выпьем! Вон и селянку несут!

Не жалуйся, кум, не греши: капитал есть, и хороший... - говорил опьяневший Тарантьев с красными, как в крови, глазами. - Тридцать пять тысяч серебром - не шутка!

Тише, тише, кум! - прервал Иван Матвеевич. - Что ж, все тридцать пять! Когда до пятидесяти дотянешь? Да с пятидесятью в рай не попадешь. Женишься, так живи с оглядкой, каждый рубль считай, об ямайском забудь и думать - что это за жизнь!

Зато покойно, кум; тот целковый, тот два - смотришь, в день рублей семь и спрятал. Ни привязки, ни придирки, ни пятен, ни дыму. А под большим делом подпишешь иной раз имя, так после всю жизнь и выскабливаешь боками. Нет, брат, не греши, кум!

Иван Матвеевич не слушал и давно о чем-то думал.

Послушай-ка, - вдруг начал он, выпучив глаза и чему-то обрадовавшись, так что хмель почти прошел, - да нет, боюсь, не скажу, не выпущу из головы такую птицу. Вот сокровище-то залетело... Выпьем, кум, выпьем скорей!

Не стану, пока не скажешь, - говорил Тарантьев, отодвигая рюмку.

Дело-то, кум, важное, - шептал Мухояров, поглядывая на дверь.

Ну?.. - нетерпеливо спросил Тарантьев.

Вот набрел на находку. Ну, знаешь что, кум, ведь это все равно, что имя под большим делом подписать, ей-богу так!

Да что, скажешь ли?

А магарыч-то какой? магарыч?

Ну? - понукал Тарантьев.

Погоди, дай еще подумать. Да, тут нечего уничтожить, тут закон. Так и быть, кум, скажу, и то потому, что ты нужен; без тебя неловко. А то, видит бог, не сказал бы; не такое дело, чтоб другая душа знала.

Разве я другая душа для тебя, кум? Кажется, не раз служил тебе, и свидетелем бывал, и копии... помнишь? Свинья ты этакая!

Кум, кум! Держи язык за зубами. Вон ведь ты какой, из тебя, как из пушки, так и палит!

Кой черт услышит здесь? Не помню, что ли, я себя? - с досадой сказал Тарантьев. - Что ты меня мучишь? Ну, говори.

Слушай же: ведь Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает: тогда от контракта голову потерял, доверенность прислали, так не знал, за что приняться, не помнит даже, сколько оброку получает, сам говорит: «Ничего не знаю...»

Ну? - нетерпеливо спросил Тарантьев.

Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того... Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее, не хочет.

Ну, что ж, он перепугается, повалится на постель, да и будет ворочаться, как боров, да вздыхать - вот и все, - сказал Тарантьев. - Какая же выгода? Где магарыч?

Экой какой! А ты скажи, что пожаловаться хочу, что будто подглядели за ним, что свидетели есть...

Ну, коли перепугается очень, ты скажи, что можно помириться, пожертвовать маленький капитал.

Где у него деньги-то? - спросил Тарантьев. - Он обещать-то обещает со страху хоть десять тысяч...

Ты мне только мигни тогда, а я уж заемное письмецо заготовлю... на имя сестры: «занял я, дескать, Обломов, у такой-то вдовы десять тысяч, сроком и т. д.».

Что ж толку-то, кум? Я не пойму: деньги достанутся сестре и ее детям. Где ж магарыч?

А сестра мне даст заемное письмо на таковую же сумму; я дам ей подписать.

Если она не подпишет? упрется?

Сестра-то!

И Иван Матвеевич залился тоненьким смехом.

Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится - законное дело! - говорил он, подняв трепещущие руки вверх. - Выпьем, кум!

Законное дело! - в восторге сказал Тарантьев. - Выпьем.

А как удачно пройдет, можно годика через два повторить; законное дело!

Законное дело! - одобрительно кивнув, провозгласил Тарантьев. - Повторим и мы!

Повторим!

И они выпили.

Вот как бы твой земляк-то не уперся да не написал предварительно к немцу, - опасливо заметил Мухояров, - тогда, брат, плохо! Дела никакого затеять нельзя: она вдова, не девица!

Напишет! Как не напишет! Года через два напишет, - сказал Тарантьев. - А упираться станет - обругаю...

Нет, нет, Боже сохрани! Все испортишь, кум: скажет, что принудили, пожалуй, упомянет про побои, уголовное дело. Нет, это не годится! А вот что можно: предварительно закусить с ним и выпить; он смородиновку-то любит. Как в голове зашумит, ты и мигни мне: я и войду с письмецом-то. Он и не посмотрит сумму, подпишет, как тогда контракт, а после поди, как у маклера будет засвидетельствовано, допрашивайся! Совестно будет этакому барину сознаваться, что подписал в нетрезвом виде; законное дело!

Законное дело! - повторил Тарантьев.

Пусть тогда Обломовка достается наследникам.

Пусть достается! Выпьем, кум.

За здоровье олухов! - сказал Иван Матвеевич.

Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не все сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не все о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.

Однажды в Париже Штольц шел по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чем. Он долго не получал писем из России, ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга. Ему было скучно, и он отнес еще три письма на почту и возвращался домой.

Вдруг глаза его остановились на чем-то неподвижно, с изумлением, но потом опять приняли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин.

«Нет, не может быть, - подумал он, - какая мысль! Я бы знал! Это не они».

Однако ж он подошел к окну этого магазина и разглядывал сквозь стекла дам: «Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам».

Штольц вошел в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую - и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.

Боже бой! Что за перемена! Она и не она. Черты ее, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на всем лице лежит облако или печали, или тумана.

Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично, глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.

Боже мой! Вы ли это? - сказала она проникающим до души, до неги радостным голосом.

Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.

Да как это вы вздумали? И мне ни слова! - упрекал он.

Мы так быстро собрались, что не хотели писать к вам, - сказала тетка. - Ольга хотела вам сделать сюрприз.

Он взглянул на Ольгу: лицо ее не подтверждало слов тетки. Он еще пристальнее поглядел на нее, но она была непроницаема, недоступна его наблюдению.

«Что с ней? - думал Штольц. - Я, бывало, угадывал ее сразу, а теперь... какая перемена!»

Как вы развились, Ольга Сергевна, выросли, созрели, - сказал он вслух, - я вас не узнаю! А всего год какой-нибудь не видались. Что вы делали, что с вами было? Расскажите, расскажите!

Да... ничего особенного, - сказала она, рассматривая материю.

Что ваше пение? - говорил Штольц, продолжая изучать новую для него Ольгу и стараясь прочесть незнакомую ему игру в лице; но игра эта, как молния, вырывалась и пряталась.

Давно не пела, месяца два, - сказала она небрежно.

А Обломов что? - вдруг бросил он вопрос. - Жив ли? Не пишет?

Здесь, может быть, Ольга невольно выдала бы свою тайну, если б не подоспела на помощь тетка.

Вообразите, - сказала она, выходя из магазина, - каждый день бывал у нас, потом вдруг пропал. Мы собрались за границу; я послала к нему - сказали, что болен, не принимает: так и не видались.

И вы не знаете? - заботливо спросил Штольц у Ольги.

Ольга пристально лорнировала проезжавшую коляску.

Он в самом деле захворал, - сказала она, с притворным вниманием рассматривая проезжавший экипаж. - Посмотрите, ma tante, кажется, это наши спутники проехали.

Нет, вы мне отдайте отчет о моем Илье, - настаивал Штольц, - что вы с ним сделали? Отчего не привезли с собой?

Она слыхала, как поступают в подобных случаях другие. Сонечка, например, сказала своему жениху про корнета, что она дурачила его, что он мальчишка, что она нарочно заставляла ждать его на морозе, пока она выйдет садиться в карету, и т. д.

Сонечка не задумалась бы сказать и про Обломова, что пошутила с ним, для развлечения, что он такой смешной, что можно ли любить «такой мешок», что этому никто не поверит. Но такой образ поведения мог бы быть оправдан только мужем Сонечки и многими другими, но не Штольцем.

Ольга могла бы благовиднее представить дело, сказать, что хотела извлечь Обломова только из пропасти и для того прибегала, так сказать, к дружескому кокетству... чтоб оживить угасающего человека и потом отойти от него. Но это было бы уж чересчур изысканно, натянуто и, во всяком случае, фальшиво... Нет, нет спасения!

«Боже, в каком я омуте! - терзалась Ольга про себя. - Открыть!.. Ах, нет! пусть он долго, никогда не узнает об этом! А не открыть - все равно, что воровать. Это похоже на обман, на заискиванье. Боже, помоги мне!..» Но помощи не было.

Как ни наслаждалась она присутствием Штольца, но по временам она лучше бы желала не встречаться с ним более, пройти в жизни его едва заметною тенью, не мрачить его ясного и разумного существования незаконною страстью.

Она бы потосковала еще о своей неудавшейся любви, оплакала бы прошедшее, похоронила бы в душе память о нем, потом... потом, может быть, нашла бы «приличную партию», каких много, и была бы хорошей, умной, заботливой женой и матерью, а прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила, а протерпела бы жизнь. Ведь все так делают!

Но тут не в ней одной дело, тут замешан другой, и этот другой на ней покоит лучшие и конечные жизненные надежды.

«Зачем... я любила?» - в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хотел бежать, а она думала тогда, что книга ее жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко решала вопрос любви, жизни, так все казалось ей ясно - и все запуталось в неразрешимый узел.

Она поумничала, думала, что стоит только глядеть просто, идти прямо - и жизнь послушно, как скатерть, будет расстилаться под ногами, и вот!.. Не на кого даже свалить вину: она одна преступна!

Ольга, не подозревая, зачем пришел Штольц, беззаботно встала с дивана, положила книгу и пошла ему навстречу.

Я не мешаю вам? - спросил он, садясь к окну в ее комнате, обращенному на озеро. - Вы читали?

Тем лучше: мне нужно поговорить с вами, - заметил он серьезно, подвинув ей другое кресло к окну.

Она вздрогнула и онемела на месте. Потом машинально опустилась в кресло и, наклонив голову, не поднимая глаз, сидела в мучительном положении. Ей хотелось бы быть в это время за сто верст от того места.

В эту минуту, как молния, сверкнуло у ней в памяти прошедшее. «Суд настал! Нельзя играть в жизнь, как в куклы! - слышался ей какой-то посторонний голос. - Не шути с ней - расплатишься!»

Они молчали несколько минут. Он, очевидно, собирался с мыслями. Ольга боязливо вглядывалась в его похудевшее лицо, в нахмуренные брови, в сжатые губы с выражением решительности.

Мучились! Это страшное слово, - почти шепотом произнес он, - это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут все! Но благодарю и за то, - прибавил он с глубоким вздохом, - я вышел из хаоса, из тьмы и знаю, по крайней мере, что мне делать. Одно спасенье - бежать скорей!

Он встал.

Нет, ради бога, нет! - бросившись к нему, схватив его опять за руку, с испугом и мольбой заговорила она. - Пожалейте меня: что со мной будет?

Он сел, и она тоже.

Но я вас люблю, Ольга Сергевна! - сказал он почти сурово. - Вы видели, что в эти полгода делалось со мной! Чего же вам хочется: полного торжества? чтоб я зачах или рехнулся? Покорно благодарю!

Она изменилась в лице.

Уезжайте! - сказала она с достоинством подавленной обиды и вместе глубокой печали, которой не в силах была скрыть.

Простите, виноват! - извинялся он. - Вот мы, не видя ничего, уж и поссорились. Я знаю, что вы не можете хотеть этого, но вы не можете и стать в мое положение, и оттого вам странно мое движение - бежать. Человек иногда бессознательно делается эгоистом.

Она переменила положение в кресле, как будто ей неловко было сидеть, но ничего не сказала.

Ну, пусть бы я остался: что из этого? - продолжал он. - Вы, конечно, предложите мне дружбу; но ведь она и без того моя. Я уеду, и через год, через два она все будет моя. Дружба - вещь хорошая, Ольга Сергевна, когда она - любовь между молодыми мужчиной и женщиной или воспоминание о любви между стариками. Но боже сохрани, если она с одной стороны дружба, с другой - любовь. Я знаю, что вам со мной не скучно, но мне-то с вами каково?

Да, если так, уезжайте, бог с вами! - чуть слышно прошептала она.

Остаться! - размышлял он вслух, - ходить по лезвию ножа - хороша дружба!

А мне разве легче? - неожиданно возразила она.

Вам отчего? - спросил он с живостью. - Вы... вы не любите...

Не знаю, клянусь Богом, не знаю! Но если вы... если изменится как-нибудь моя настоящая жизнь, что со мной будет? - уныло, почти про себя прибавила она.

Как я должен понимать это? Вразумите меня, ради бога! - придвигая кресло к ней, сказал он, озадаченный ее словами и глубоким, непритворным тоном, каким они были сказаны.

Он старался разглядеть ее черты. Она молчала. У ней горело в груди желание успокоить его, воротить слово «мучилась» или растолковать его иначе, нежели как он понял; но как растолковать - она не знала сама, только смутно чувствовала, что оба они под гнетом рокового недоумения, в фальшивом положении, что обоим тяжело от этого и что он только мог или она, с его помощию, могла привести в ясность и в порядок и прошедшее и настоящее. Но для этого нужно перейти бездну, открыть ему, что с ней было: как она хотела и как боялась - его суда!

Я сама ничего не понимаю; я больше в хаосе, во тьме, нежели вы! - сказала она.

Послушайте, верите ли вы мне? - спросил он, взяв ее за руку.

Безгранично, как матери, - вы это знаете, - отвечала она слабо.

Расскажите же мне, что было с вами с тех пор, как мы не видались. Вы непроницаемы теперь для меня, а прежде я читал на лице ваши мысли: кажется, это одно средство для нас понять друг друга. Согласны вы?

Ах да, это необходимо... надо кончить чем-нибудь... - проговорила она с тоской от неизбежного признания. «Немезида! Немезида!» - думала она, клоня голову к груди.

Она потупилась и молчала. А ему в душу пахнуло ужасом от этих простых слов и еще более от ее молчания.

«Она терзается! Боже! Что с ней было?» - с холодеющим лбом думал он и чувствовал, что у него дрожат руки и ноги. Ему вообразилось что-то очень страшное. Она все молчит и, видимо, борется с собой.

Итак... Ольга Сергевна... - торопил он.

Она молчала, только опять сделала какое-то нервное движение, которого нельзя было разглядеть в темноте, лишь слышно было, как шаркнуло ее шелковое платье.

Я собираюсь с духом, - сказала она наконец, - как трудно, если б вы знали! - прибавила потом, отворачиваясь в сторону, стараясь одолеть борьбу.

Ей хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст, а каким-нибудь чудом. К счастью, стало темнее, и ее лицо было уж в тени: мог только изменять голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать.

«Боже мой! Как я должна быть виновата, если мне так стыдно, больно!» - мучилась она внутренне.

А давно ли она с такой уверенностью ворочала своей и чужой судьбой, была так умна, сильна! И вот настал ее черед дрожать, как девочке! Стыд за прошлое, пытка самолюбия за настоящее, фальшивое положение терзали ее... Невыносимо!

Я вам помогу... вы... любили?.. - насилу выговорил Штольц - так стало больно ему от собственного слова.

Она подтвердила молчанием. А на него опять пахнуло ужасом.

Кого же? Это не секрет? - спросил он, стараясь выговаривать твердо, но сам чувствовал, что у него дрожат губы.

А ей было еще мучительнее. Ей хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать было нечего: как человек, который, в минуту крайней опасности, кидается с крутого берега или бросается в пламя, она вдруг выговорила: «Обломова».

Он остолбенел. Минуты две длилось молчание.

Обломова! - повторил он в изумлении. - Это неправда! - прибавил потом положительно, понизив голос.

Правда! - покойно сказала она.

Обломова! - повторил он вновь, - Не может быть! - прибавил опять уверительно. - Тут есть что-то: вы не поняли себя, Обломова или, наконец, любви!

Она молчала.

Это не любовь, это что-нибудь другое, говорю я! - настойчиво твердил он.

Да, я кокетничала с ним, водила за нос, сделала несчастным... потом, по вашему мнению, принимаюсь за вас! - произнесла она сдержанным голосом, и в голосе ее опять закипели слезы обиды.

Милая Ольга Сергевна! Не сердитесь, не говорите так: это не ваш тон. Вы знаете, что я не думаю ничего этого. Но в мою голову не входит, я не понимаю, как Обломов...

Он стоит, однако ж, вашей дружбы; вы не знаете, как ценить его: отчего ж он не стоит любви? - защищала она.

Я знаю, что любовь менее взыскательна, нежели дружба, - сказал он, - она даже часто слепа, любят не за заслуги - всё так. Но для любви нужно что-то такое, иногда пустяки, чего ни определить, ни назвать нельзя и чего нет в моем несравненном, но неповоротливом Илье. Вот почему я удивляюсь. Послушайте, - продолжал он с живостью, - мы никогда не дойдем так до конца, не поймем друг друга. Не стыдитесь подробностей, не пощадите себя на полчаса, расскажите мне все, а я скажу вам, что это такое было, и даже, может быть, что будет... Мне все кажется, что тут... не то... Ах, если б это была правда! - прибавил он с одушевлением. - Если б Обломова, а не другого! Обломова! Ведь это значит, что вы принадлежите не прошлому, не любви, что вы свободны... Расскажите, расскажите скорей! - покойным, почти веселым голосом заключил он.

Да, ради бога! - доверчиво ответила она, обрадованная, что часть цепей с нее снята. - Одна я с ума схожу. Если б вы знали, как я жалка! Я не знаю, виновата ли я или нет, стыдиться ли мне прошедшего, жалеть ли о нем, надеяться ли на будущее или отчаиваться... Вы говорили о своих мучениях, а моих не подозревали. Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет матери, что я была, как в лесу... - тихо, упавшим голосом прибавила она. - Нет, - торопливо поправилась потом, - не щадите меня. Если это была любовь, то... уезжайте. - Она остановилась на минуту. - И приезжайте после, когда заговорит опять одна дружба. Если же это была ветреность, кокетство, то казните, бегите дальше и забудьте меня. Слушайте.

Он в ответ крепко пожал ей обе руки.

Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за словом, перекладывала из своего ума в чужой все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг упала в омут горя и сомнений.

Она рассказала о прогулках, о парке, о своих надеждах, о просветлении и падении Обломова, о ветке сирени, даже о поцелуе. Только прошла молчанием душный вечер в саду, - вероятно, потому, что все еще не решила, что за припадок с ней случился тогда.

Сначала слышался только ее смущенный шепот, но по мере того, как она говорила, голос ее становился явственнее и свободнее; от шепота он перешел в полутон, потом возвысился до полных грудных нот. Кончила она покойно, как будто пересказывала чужую историю.

Перед ней самой снималась завеса, развивалось прошлое, в которое до этой минуты она боялась заглянуть пристально. На многое у ней открывались глаза, и она смело бы взглянула на своего собеседника, если б не было темно.

Она кончила и ждала приговора. Но ответом была могильная тишина.

Что он? Не слыхать ни слова, ни движения, даже дыхания, как будто никого не было с нею.

Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог быть ее адвокатом, его бы избрала она... он бы все понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужели дело ее потеряно?..

Ей стало опять страшно...

Отворились двери, и две свечи, внесенные горничной, озарили светом их угол.

Она бросила на него робкий, но жадный, вопросительный взгляд. Он сложил руки крестом и смотрит на нее такими кроткими, открытыми глазами, наслаждается ее смущением.

У ней сердце отошло, отогрелось. Она успокоительно вздохнула и чуть не заплакала. К ней мгновенно воротилось снисхождение к себе, доверенность к нему. Она была счастлива, как дитя, которое простили, успокоили и обласкали.

Все? - спросил он тихо.

Все! - сказала она.

А письмо его?

Она вынула из портфеля письмо и подала ему. Он подошел к свечке, прочел и положил на стол. А глаза опять обратились на нее с тем же выражением, какого она уж давно не видала в нем.

Перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично добрый, балующий ее друг. В лице у него ни тени страдания, ни сомнения. Он взял ее за обе руки, поцеловал ту и другую, потом глубоко задумался. Она притихла, в свою очередь, и, не смигнув, наблюдала движение его мысли на лице.

Вдруг он встал.

Боже мой, если б я знал, что дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! - сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за дело до суда целого света!

Он уж владел опять собой, был весел; но ей мало было этого. Она видела, что она оправдана; но ей, как подсудимой, хотелось знать приговор. А он взял шляпу.

Куда вы? - спросила она.

Вы взволнованы, отдохните! - сказал он. - Завтра поговорим.

Вы хотите, чтоб я не спала всю ночь? - перебила она, удерживая его за руку и сажая на стул. - Хотите уйти, не сказав, что это... было, что я теперь, что я... буду. Пожалейте, Андрей Иваныч: кто же мне скажет? Кто накажет меня, если я стою, или... кто простит? - прибавила она и взглянула на него с такой нежной дружбой, что он бросил шляпу и чуть сам не бросился пред ней на колени.

Ангел - позвольте сказать - мой! - говорил он. - Не мучьтесь напрасно: ни казнить, ни миловать вас не нужно. Мне даже нечего и прибавлять к вашему рассказу. Какие могут быть у вас сомнения? Вы хотите знать, что это было, назвать по имени? Вы давно знаете... Где письмо Обломова? - Он взял письмо со стола.

Слушайте же! - и читал! - «Ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить, которая, за недостатком настоящей пищи, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках!.. Вы ошиблись (читал Штольц, ударяя на этом слове); пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите - он придет, и тогда вы очнетесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку...» Видите, как это верно! - сказал он. - Вам было и стыдно и досадно за... ошибку. К этому нечего прибавить. Он был прав, а вы не поверили, и в этом вся ваша вина. Вам бы тогда и разойтись; но его одолела ваша красота... а вас трогала... его голубиная нежность! - чуть-чуть насмешливо прибавил он.

Я не поверила ему, я думала, что сердце не ошибается.

Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, - прибавил он, - воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с другой... А вы боялись, что не будет другого праздника в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная ночь...

А слезы? - сказала она. - Разве они не от сердца были, когда я плакала? Я не лгала, я была искренна...

Боже мой! О чем не заплачут женщины? Вы сами же говорите, что вам было жаль букета сирени, любимой скамьи. К этому прибавьте обманутое самолюбие, неудавшуюся роль спасительницы, немного привычки... Сколько причин для слез!

И свидания наши, прогулки тоже ошибка? Вы помните, что я... была у него... - досказала она с смущением и сама, кажется, хотела заглушить свои слова. Она старалась сама обвинять себя затем только, чтоб он жарче защищал ее, чтоб быть все правее и правее в его глазах.

Из рассказа вашего видно, что в последних свиданиях вам и говорить было не о чем. У вашей так называемой «любви» не хватало и содержания; она дальше пойти не могла. Вы еще до разлуки разошлись и были верны не любви, а призраку ее, который сами выдумали, - вот и вся тайна.

А поцелуй? - шепнула она так тихо, что он не слыхал, а догадался.

О, это важно, - с комической строгостью произнес он, - за это надо было лишить вас... одного блюда за обедом. - Он глядел на нее все с большей лаской, с большей любовью.

Шутка не оправдание такой «ошибки»! - возразила она строго, обиженная его равнодушием и небрежным тоном. - Мне легче было бы, если б вы наказали меня каким-нибудь жестким словом, назвали бы мой проступок его настоящим именем.

Я бы и не шутил, если б дело шло не об Илье, а о другом, - оправдывался он, - там ошибка могла бы кончиться... бедой; но я знаю Обломова...

Другой, никогда! - вспыхнув, перебила она. - Я узнала его больше, нежели вы...

Вот видите! - подтвердил он.

Но если б он... изменился, ожил, послушался меня и... разве я не любила бы его тогда? Разве и тогда была бы ложь, ошибка? - говорила она, чтоб осмотреть дело со всех сторон, чтоб не осталось ни малейшего пятна, никакой загадки.

То есть если б на его месте был другой человек, - перебил Штольц, - нет сомнения, ваши отношения разыгрались бы в любовь, упрочились, и тогда... Но это другой роман и другой герой, до которого нам дела нет.

Она вздохнула, как будто сбросила последнюю тяжесть с души. Оба молчали.

Ах, какое счастье... выздоравливать, - медленно произнесла она, как будто расцветая, и обратила к нему взгляд такой глубокой признательности, такой горячей, небывалой дружбы, что в этом взгляде почудилась ему искра, которую он напрасно ловил почти год. По нем пробежала радостная дрожь.

Нет, выздоравливаю я! - сказал он и задумался. - Ах, если бы только я мог знать, что герой этого романа - Илья! Сколько времени ушло, сколько крови испортилось! За что? Зачем! - твердил он почти с досадой.

Но вдруг он как будто отрезвился от этой досады, очнулся от тяжелого раздумья. Лоб разгладился, глаза повеселели.

Но, видно, это было неизбежно: зато как я покоен теперь и... как счастлив! - с упоением прибавил он.

Как сон, как будто ничего не было! - говорила она задумчиво, едва слышно, удивляясь своему внезапному возрождению. - Вы вынули не только стыд, раскаяние, но и горечь, боль - все... Как это вы сделали? - тихо спросила она. - И все это пройдет, эта... ошибка?

Да уж, я думаю, и прошло! - сказал он, взглянув на нее в первый раз глазами страсти и не скрывая этого, - то есть все, что было.

А что... будет... не ошибка... истина? - спрашивала она, не договаривая.

Вот тут написано, - решил он, взяв опять письмо: - «Пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали: он придет, и вы очнетесь...» И полюбите, прибавлю я, так полюбите, что мало будет не года, а целой жизни для той любви, только не знаю... кого? - досказал он, впиваясь в нее глазами.

Она потупила глаза и сжала губы, но сквозь веки прорывались наружу лучи, губы удерживали улыбку, но не удержали. Она взглянула на него и засмеялась так от души, что у ней навернулись даже слезы.

Я вам сказал, что с вами было и даже что будет, Ольга Сергевна, - заключил он. - А вы мне ничего не скажете в ответ на мой вопрос, который не дали кончить.

Но что я могу сказать? - в смущении говорила она. - Имела ли бы я право, если б могла сказать то, что вам так нужно и чего... вы так стоите? - шепотом прибавила и стыдливо взглянула на него.

Во взгляде опять почудились ему искры небывалой дружбы; опять он дрогнул от счастья.

Не торопитесь, - прибавил он, - скажите, чего я стою, когда кончится ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или... оставаться?

Послушайте: вы кокетничаете со мной! - вдруг весело сказала она.

О нет! - с важностью заметил он. - Это не давешний вопрос, теперь он имеет другой смысл: если я останусь, то... на каких правах?

Она вдруг смутилась.

Видите, что я не кокетничаю! - смеялся он, довольный, что поймал ее. - Ведь нам, после нынешнего разговора, надо быть иначе друг с другом: мы оба уж не те, что были вчера.

Я не знаю... - шептала она, еще более смущенная.

Позвольте мне дать вам совет?

Говорите... я слепо исполню! - почти с страстною покорностью прибавила она.

Выдьте за меня замуж, в ожидании, пока он придет!

Еще не смею... - шептала она, закрывая лицо руками, в волнении, но счастливая.

Отчего ж не смеете? - шепотом же спросил он, наклоняя ее голову к себе.

А это прошлое? - шептала она опять, кладя ему голову на грудь, как матери.

Он тихонько отнял ее руки от лица, поцеловал в голову и долго любовался ее смущением, с наслаждением глядел на выступившие у ней и поглощенные опять глазами слезы.

Поблекнет, как ваша сирень! - заключил он. - Вы взяли урок: теперь настала пора пользоваться им. Начинается жизнь: отдайте мне ваше будущее и не думайте ни о чем - я ручаюсь за все. Пойдемте к тетке.

Поздно ушел к себе Штольц.

«Нашел свое, - думал он, глядя влюбленными глазами на деревья, на небо, на озеро, даже на поднимавшийся с воды туман. - Дождался! Столько лет жажды чувства, терпения, экономии сил души! Как долго я ждал - все награждено: вот оно, последнее счастье человека!»

Все теперь заслонилось в его глазах счастьем: контора, тележка отца, замшевые перчатки, замасленные счеты - вся деловая жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые глаза, каштановые волосы под пудрой - и все это покрывал какой-то нежный голос, голос Ольги: он в уме слышал ее пение...

Ольга - моя жена! - страстно вздрогнув, прошептал он. - Все найдено, нечего искать, некуда идти больше!

И в задумчивом чаду счастья шел домой, не замечая дороги, улиц...

Ольга долго провожала его глазами, потом открыла окно, несколько минут дышала ночной прохладой; волнение понемногу улеглось, грудь дышала ровно.

Она устремила глаза на озеро, на даль и задумалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить, о чем она думает, что чувствует, и не могла. Мысли неслись так ровно, как волны, кровь струилась так плавно в жилах. Она испытывала счастье и не могла определить, где границы, что оно такое. Она думала, отчего ей так тихо, мирно, ненарушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем...

Я его невеста... - прошептала она.

«Я невеста!» - с гордым трепетом думает девушка, дождавшись этого момента, озаряющего всю ее жизнь, и вырастет высоко, и с высоты смотрит на ту темную тропинку, где вчера шла одиноко и незаметно.

Отчего же Ольга не трепещет? Она тоже шла одиноко, незаметной тропой, также на перекрестке встретился ей он, подал руку и вывел не в блеск ослепительных лучей, а как будто на разлив широкой реки, к пространным полям и дружески улыбающимся холмам. Взгляд ее не зажмурился от блеска, не замерло сердце, не вспыхнуло воображение.

Она с тихой радостью успокоила взгляд на разливе жизни, на ее широких полях и зеленых холмах. Не бегала у ней дрожь по плечам, не горел взгляд гордостью: только когда она перенесла этот взгляд с полей и холмов на того, кто подал ей руку, она почувствовала, что по щеке у ней медленно тянется слеза...

Она все сидела, точно спала - так тих был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная в забытье, она устремила мысленный взгляд в какую-то тихую, голубую ночь, с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако в небе, над ее головой.

Не видала она себя в этом сне завернутою в газы и блонды на два часа и потом в будничные тряпки на всю жизнь. Не снился ей ни праздничный пир, ни огни, ни веселые клики; ей снилось счастье, но такое простое, такое неукрашенное, что она еще раз, без трепета гордости, и только с глубоким умилением прошептала: «Я его невеста!»

Боже мой! Как все мрачно, скучно смотрело в квартире Обломова года полтора спустя после именин, когда нечаянно приехал к нему обедать Штольц. И сам Илья Ильич обрюзг, скука въелась в его глаза и выглядывала оттуда, как немочь какая-нибудь.

Он походит, походит по комнате, потом ляжет и смотрит в потолок; возьмет книгу с этажерки, пробежит несколько строк глазами, зевнет и начнет барабанить пальцами по столу.

Захар стал еще неуклюжее, неопрятнее; у него появились заплаты на локтях; он смотрит так бедно, голодно, как будто плохо ест, мало спит и за троих работает.

Халат на Обломове истаскался, и как ни заботливо зашивались дыры на нем, но он расползался везде и не по швам: давно бы надо новый. Одеяло на постели тоже истасканное, кое-где с заплатами; занавески на окнах полиняли давно, и хотя они вымыты, но похожи на тряпки.

Захар принес старую скатерть, постлал на половине стола, подле Обломова, потом осторожно, прикусив язык, принес прибор с графином водки, положил хлеб и ушел.

Дверь с хозяйской половины отворилась, и вошла Агафья Матвеевна, неся проворно шипящую сковороду с яичницей.

И она ужасно изменилась, не в свою пользу. Она похудела. Нет круглых, белых, некраснеющих и небледнеющих щек; не лоснятся редкие брови; глаза у ней впали.

Одета она в старое ситцевое платье; руки у ней не то загорели, не то загрубели от работы, от огня или от воды, или от того и от другого.

Акулины уже не было в доме. Анисья - и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает на кухне; она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице у ней лежит глубокое уныние.

Но не о себе, не о своем кофе вздыхает она, тужит не оттого, что ей нет случая посуетиться, похозяйничать широко, потолочь корицу, положить ваниль в соус или варить густые сливки, а оттого, что другой год не кушает этого ничего Илья Ильич, оттого, что кофе ему не берется пудами из лучшего магазина, а покупается на гривенники в лавочке; сливки приносит не чухонка, а снабжает ими та же лавочка, оттого, что вместо сочной котлетки она несет ему на завтрак яичницу, заправленную жесткой, залежавшейся в лавочке же ветчиной.

Что же это значит? А то, что другой год доходы с Обломовки, исправно присылаемые Штольцем, поступают на удовлетворение претензии по заемному письму, данному Обломовым хозяйке.

«Законное дело» братца удалось сверх ожидания. При первом намеке Тарантьева на скандалезное дело Илья Ильич вспыхнул и сконфузился; потом пошли на мировую, потом выпили все трое, и Обломов подписал заемное письмо, сроком на четыре года; а через месяц Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца, не подозревая, что такое и зачем она подписывает. Братец сказали, что это нужная бумага по дому, и велели написать: «К сему заемному письму такая-то (чин, имя и фамилия) руку приложила».

Она только затруднилась тем, что много понадобилось написать, и попросила братца заставить лучше Ванюшу, что «он-де бойко стал писать», а она, пожалуй, что-нибудь напутает. Но братец настоятельно потребовали, и она подписала криво, косо и крупно. Больше об этом уж никогда и речи не было.

Обломов, подписывая, утешался отчасти тем, что деньги эти пойдут на сирот, а потом, на другой день, когда голова у него была свежа, он со стыдом вспомнил об этом деле, и старался забыть, избегая встречи с братцем, и если Тарантьев заговаривал о том, он грозил немедленно съехать с квартиры и уехать в деревню.

Потом, когда он получил деньги из деревни, братец пришли к нему и объявили, что ему, Илье Ильичу, легче будет начать уплату немедленно из дохода; что года в три претензия будет покрыта, между тем как с наступлением срока, когда документ будет подан ко взысканию, деревня должна будет поступить в публичную продажу, так как суммы в наличности у Обломова не имеется и не предвидится.

Обломов понял, в какие тиски попал он, когда все, что присылал Штольц, стало поступать на уплату долга, а ему оставалось только небольшое количество денег на прожиток.

Братец спешил окончить эту добровольную сделку с своим должником года в два, чтоб как-нибудь и что-нибудь не помешало делу, и оттого Обломов вдруг попал в затруднительное положение.

Сначала это было не очень заметно благодаря его привычке не знать, сколько у него в кармане денег; но Иван Матвеевич вздумал присвататься к дочери какого-то лабазника, нанял особую квартиру и переехал.

Хозяйственные размахи Агафьи Матвеевны вдруг приостановились: осетрина, белоснежная телятина, индейки стали появляться на другой кухне, в новой квартире Мухоярова.

Там по вечерам горели огни, собирались будущие родные братца, сослуживцы и Тарантьев; все очутилось там. Агафья Матвеевна и Анисья вдруг остались с разинутыми ртами и с праздно повисшими руками, над пустыми кастрюлями и горшками.

Агафья Матвеевна в первый раз узнала, что у ней есть только дом, огород и цыплята и что ни корица, ни ваниль не растут в ее огороде; увидала, что на рынках лавочники мало-помалу перестали ей низко кланяться с улыбкой и что эти поклоны и улыбки стали доставаться новой, толстой, нарядной кухарке ее братца.

Обломов отдал хозяйке все деньги, оставленные ему братцем на прожиток, и она, месяца три-четыре, без памяти по-прежнему молола пудами кофе, толкла корицу, жарила телятину и индеек, и делала это до последнего дня, в который истратила последние семь гривен и пришла к нему сказать, что у ней денег нет.

Он три раза перевернулся на диване от этого известия, потом посмотрел в ящик к себе: и у него ничего не было. Стал припоминать, куда их дел, и ничего не припомнил; пошарил на столе рукой, нет ли медных денег, спросил Захара, тот и во сне не видал. Она пошла к братцу и наивно сказала, что в доме денег нет.

А куда вы с вельможей ухлопали тысячу рублей, что я дал ему на прожитье? - спросил он. - Где же я денег возьму? Ты знаешь, я в законный брак вступаю: две семьи содержать не могу, а вы с барином-то по одежке протягивайте ножки.

Что вы, братец, меня барином попрекаете? - сказала она. - Что он вам делает? Никого не трогает, живет себе. Не я приманивала его на квартиру: вы с Михеем Андреичем.

Он дал ей десять рублей и сказал, что больше нет. Но потом, обдумав дело с кумом в заведении, решил, что так покидать сестру и Обломова нельзя, что, пожалуй, дойдет дело до Штольца, тот нагрянет, разберет и, чего доброго, как-нибудь переделает, не успеешь и взыскать долг, даром что «законное дело»: немец, следовательно, продувной!

Он стал давать по пятидесяти рублей в месяц еще, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего года, но при этом растолковал и даже побожился сестре, что больше ни гроша не положит, и рассчитал, какой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она может получить за цыплят, за капусту, и решил, что со всем этим можно жить припеваючи.

В первый раз в жизни Агафья Матвеевна задумалась не о хозяйстве, а о чем-то другом, в первый раз заплакала, не от досады на Акулину за разбитую посуду, не от брани братца за недоваренную рыбу; в первый раз ей предстала грозная нужда, но грозная не для нее, для Ильи Ильича.

«Как вдруг этот барин, - разбирала она, - станет кушать вместо спаржи репу с маслом, вместо рябчиков баранину, вместо гатчинских форелей, янтарной осетрины - соленого судака, может быть, студень из лавочки...»

Ужас! Она не додумалась до конца, а торопливо оделась, наняла извозчика и поехала к мужниной родне, не в Пасху и Рождество, на семейный обед, а утром рано, с заботой, с необычной речью и вопросом, что делать, и взять у них денег.

У них много: они сейчас дадут, как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки или на другие подобные прихоти, она бы и не заикнулась, а то на крайнюю нужду, до зарезу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек...

Но там удивились, денег ей не дали, а сказали, что если у Ильи Ильича есть вещи какие-нибудь, золотые или, пожалуй, серебряные, даже мех, так можно заложить и что есть такие благодетели, что третью часть просимой суммы дадут до тех пор, пока он опять получит из деревни.

Этот практический урок в другое время пролетел бы над гениальной хозяйкой, не коснувшись ее головы, и не втолковать бы ей его никакими путями, а тут она умом сердца поняла, сообразила все и взвесила... свой жемчуг, полученный в приданое.

Илья Ильич, не подозревая ничего, пил на другой день смородинную водку, закусывал отличной семгой, кушал любимые потроха и белого свежего рябчика. Агафья Матвеевна с детьми поела людских щей и каши и только за компанию с Ильей Ильичом выпила две чашки кофе.

Вскоре за жемчугом достала она из заветного сундука фермуар, потом пошло серебро, потом салоп.

Пришел срок присылки денег из деревни: Обломов отдал ей все. Она выкупила жемчуг и заплатила проценты за фермуар, серебро и мех, и опять готовила ему спаржу, рябчики, и только для виду пила с ним кофе. Жемчуг опять поступил на свое место.

Из недели в неделю, изо дня в день тянулась она из сил, мучилась, перебивалась, продала шаль, послала продать парадное платье и осталась в ситцевом ежедневном наряде: с голыми локтями, и по воскресеньям прикрывала шею старой затасканной косынкой.

Вот отчего она похудела, отчего у ней впали глаза и отчего она сама принесла завтрак Илье Ильичу.

У ней даже доставало духа сделать веселое лицо, когда Обломов объявлял ей, что завтра к нему придут обедать Тарантьев, Алексеев или Иван Герасимович. Обед являлся вкусный и чисто поданный. Она не срамила хозяина. Но скольких волнений, беготни, упрашиванья по лавочкам, потом бессонницы, даже слез стоили ей эти заботы!

Как вдруг глубоко окунулась она в треволнения жизни и как познала ее счастливые и несчастные дни! Но она любила эту жизнь: несмотря на всю горечь своих слез и забот, она не променяла бы ее на прежнее, тихое течение, когда она не знала Обломова, когда с достоинством господствовала среди наполненных, трещавших и шипевших кастрюль, сковород и горшков, повелевала Акулиной, дворником.

Она от ужаса даже вздрогнет, когда вдруг ей предстанет мысль о смерти, хотя смерть разом положила бы конец ее невысыхаемым слезам, ежедневной беготне и еженочной несмыкаемости глаз.

Илья Ильич позавтракал, прослушал, как Маша читает по-французски, посидел в комнате у Агафьи Матвеевны, смотрел, как она починивала Ванечкину курточку, переворачивая ее раз десять то на ту, то на другую сторону, и в то же время беспрестанно бегала в кухню посмотреть, как жарится баранина к обеду, не пора ли заваривать уху.

Что вы все хлопочете, право? - говорил Обломов, - оставьте!

Кто ж будет хлопотать, если не я? - сказала она. - Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На той неделе заново вычинила куртку - опять разорвал! Что смеешься? - обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об одной помочи. - Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался - признавайся?

Нет, маменька, это само разорвалось, - сказал Ваня.

То-то само! Сидел бы дома да твердил уроки, чем бегать по улицам! Вот когда Илья Ильич опять скажет, что ты по-французски плохо учишься, - я и сапоги сниму: поневоле будешь сидеть за книжкой!

Я не люблю учиться по-французски.

Отчего? - спросил Обломов.

Да по-французски есть много нехороших слов...

Агафья Матвеевна вспыхнула, Обломов расхохотался. Верно, и прежде уже был у них разговор о «нехороших словах».

Молчи, дрянной мальчишка, - сказала она. - Утри лучше нос, не видишь?

Ванюша фыркнул, но носа не утер.

Вот погодите, получу из деревни деньги, я ему две пары сошью, - вмешался Обломов, - синюю курточку, а на будущий год мундир: в гимназию поступит.

Ну, еще и в старом походит, - сказала Агафья Матвеевна, - а деньги понадобятся на хозяйство. Солонины запасем, варенья вам наварю... Пойти посмотреть, принесла ли Анисья сметаны... - Она встала.

А что нынче? - спросил Обломов.

Уха из ершей, жареная баранина да вареники.

Обломов молчал.

Вдруг подъехал экипаж, застучали в калитку, началось скаканье на цепи и лай собаки.

Обломов ушел к себе, думая, что кто-нибудь пришел к хозяйке: мясник, зеленщик или другое подобное лицо. Такой визит сопровождался обыкновенно просьбами денег, отказом со стороны хозяйки, потом угрозой со стороны продавца, потом просьбами подождать со стороны хозяйки, потом бранью, хлопаньем дверей, калитки и неистовым скаканьем и лаем собаки - вообще неприятной сценой. Но подъехал экипаж - что бы это значило? Мясники и зеленщики в экипажах не ездят.

Вдруг хозяйка, в испуге, вбежала к нему.

К вам гость! - сказала она.

Кто же: Тарантьев или Алексеев?

Нет, нет, тот, что обедал в Ильин день.

Штольц? - в тревоге говорил Обломов, озираясь кругом, куда бы уйти. - Боже! что он скажет, как увидит... Скажите, что я уехал! - торопливо прибавил он и ушел к хозяйке в комнату.

Анисья кстати подоспела навстречу гостю. Агафья Матвеевна успела передать ей приказание. Штольц поверил, только удивился, как это Обломова не было дома.

Ну, скажи, что я через два часа приду, обедать буду! - сказал он и пошел поблизости, в публичный сад.

Обедать будет! - с испугом передавала Анисья.

Обедать будет! - повторила в страхе Агафья Матвеевна Обломову.

Надо другой обед изготовить, - решил он, помолчав.

Она обратила на него взгляд, полный ужаса. У ней оставался всего полтинник, а до первого числа, когда братец выдает деньги, осталось еще десять дней. В долг никто не дает.

Не успеем, Илья Ильич, - робко заметила она, - пусть покушает, что есть...

Не ест он этого, Агафья Матвеевна: ухи терпеть не может, даже стерляжьей не ест; баранины тоже в рот не берет.

Языка можно в колбасной взять! - вдруг, как будто по вдохновению, сказала она, - тут близко.

Это хорошо, это можно; да велите зелени какой-нибудь, бобов свежих...

«Бобы восемь гривен фунт!» - пошевелилось у ней в горле, но на язык не сошло.

Хорошо, я сделаю... - сказала она, решившись заменить бобы капустой.

Сыру швейцарского велите фунт взять! - командовал он, не зная о средствах Агафьи Матвеевны, - и больше ничего! Я извинюсь, скажу, что не ждали... - Да если б можно бульон какой-нибудь.

Она было ушла.

А вина? - вдруг вспомнил он.

Она отвечала новым взглядом ужаса.

Надо послать за лафитом, - хладнокровно заключил он.

Со времени болезни Ильи Ильича прошел год. Многое за это время изменилось в мире. И на Выборгской стороне жизнь не останавливалась, но менялась очень медленно. Илья Ильич выздоровел. Поверенный Затертый отправился в деревню, прислал вырученные за хлеб деньги и сообщил, что оброка собрать не смог, потому что мужики разорились и ушли неизвестно куда. Он также писал, что оставил старосте приказ с началом весны валить лес и строить сарай для кирпича, так что весной Обломов может приезжать и начинать строительство нового дома. К тому времени предполагалось собрать оброк, да еще заложить деревню, так что денег на расходы должно хватить. С дорогами и мостами, по мнению Затертого, время терпело: мужики предпочитали переваливаться через гору и через овраг, чем строить новые дороги и мосты.

Обломов после болезни был мрачен, задумчив, иногда не отвечал на вопросы Захара, не замечал, как он ронял на пол чашки и не сметал со стола пыль. Он мог часами смотреть на падающий снег, покрывающий сады, огороды и курятники. Постепенно живое горе сменилось тупым равнодушием, и Илья Ильич стал входить в прежнюю жизнь: бродил по саду, потом стал сажать овощи в огороде, после пришли разные праздники… С начала лета в доме начали готовиться к Иванову дню - именинам братца и Ильину дню - именинам Обломова. Хозяйство в доме Пшеницыной было поставлено на широкую ногу, и в доме много и хорошо готовили.

Обломов, видя, что хозяйка принимает участие в его делах, предложил ей взять на себя все заботы о его питании и избавить его от всяких хлопот. С той поры поле деятельности Агафьи Матвеевны заметно расширилось, закупка продуктов, моченье яблок и варенье приняло громадные размеры. Хозяйка сама носила Обломову чай и кофе, а Захар лишь сметал пыль, да и то когда хотел.

Агафья Матвеевна, проявлявшая неусыпную заботу об Илье Ильиче, тоже изменилась. Если Обломов задержится - поедет в театр или засидится у знакомых - она долго не могла уснуть, ворочалась с боку на бок, крестилась и вздыхала. Когда Обломов заболел, «она никого не впускала к нему в комнату, устлала ее войлоками и коврами, завесила окна», и сердилась на своих детей, когда они шумели. Зимой, когда Обломов был мрачен и не разговаривал с ней, она похудела и стала задумчивой. Но как только Обломов ожил и стал заглядывать к ней, шутить, она опять пополнела, и все ее хозяйство пошло живо и бодро. Одним словом, хозяйка полюбила Илью Ильича.

Агафья Матвеевна мало прежде видела таких людей, как Обломов, а если видала, так издали... Илья Ильич ходит не так, как ходил ее покойный муж, коллежский секретарь Пшеницын - мелкой, деловой прытью, не пишет беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность... Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца - не трясутся, не красные, а белые.. небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой - все это делает так вольно, покойно и красиво… Белье носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым мылом, ногти чистит - весь он так хорош, так чист, может ничего не делать и не делает, ему делают все другие: у него есть Захар и еще триста Захаров...

Он барин, он сияет, блещет! Притом он так добр: как мягко он ходит, делает движения, дотронется до руки - как бархат, а тронет бывало рукой муж, как ударит! И глядит он и говорит так же мягко, с такой добротой...

Сама Агафья Матвеевна не в силах была проявить свои чувства к Обломову, и ее любовь выражалась в безграничной преданности. Обломов же видел в ней идеал покоя жизни, который оставил неизгладимый след в его душе и родительском доме. «Он каждый день все более и более дружился с хозяйкой: о любви и в ум ему не приходило, то есть о той любви, которую он недавно перенес, как какую-нибудь оспу, корь или горячку, и содрогался, когда вспоминал о ней. Он сближался с Агафьей Матвеевной - как будто подвигался к огню, от которого становится все теплее и теплее, но которого любить нельзя». Он любовался ее полной шеей и круглыми локтями, но не скучал, когда целый день не видел ее. Агафья Матвеевна не предъявляла на него никаких требований, и у него не рождалось никаких самолюбивых желаний и стремлений к подвигам, терзаний о том, что уходит время и гибнут силы.

Иванов день прошел торжественно. Иван Матвеевич накануне не ходил в должность, ездил, как угорелый, по городу и всякий раз приезжал домой то с кульком, то с корзиной.

Агафья Матвеевна трои сутки жила одним кофе, и только для Ильи Ильича готовились три блюда, а прочие ели как-нибудь и что-нибудь.

Анисья накануне даже вовсе не ложилась спать. Только один Захар выспался за нее и за себя и на все эти приготовления смотрел небрежно, с полупрезрением.

У нас, в Обломовке, этак каждый праздник готовили, - говорил он двум поварам, которые приглашены были с графской кухни. - Бывало пять пирожных подадут, а соусов что, так и не пересчитаешь! И целый день господа-то кушают, и на другой день. А мы дней пять доедаем остатки. Только доели, смотришь, гости приехали - опять пошло, а здесь раз в год!

Он за обедом подавал первому Обломову и ни за что не соглашался подать какому-то господину с большим крестом на шее.

Наш-то столбовой, - гордо говорил он, - а это что за гости!

К утру гости разъехались и в доме опять все стихло. В этот день у Обломова были сослуживец Иван Матвеевич, безмолвный гость Алексеев и Тарантьев. Когда все обедали в беседке, во двор въехал экипаж, и на дорожке появился Штольц.

После обеда, когда все убрали со стола, Обломов велел оставить в беседке шампанское и сельтерскую воду и остался вдвоем с Штольцем.

Они молчали некоторое время. Штольц пристально и долго глядел на него.

Ну, Илья?! - сказал он наконец, но так строго, так вопросительно, что Обломов смотрел вниз и молчал.

Стало быть, «никогда»?

Что «никогда»? - спросил Обломов, будто не понимая.

Ты уж забыл: «Теперь или никогда!»

Я не такой теперь... что был тогда, Андрей, - сказал он наконец. - Дела мои, слава богу, в порядке: я не лежу праздно, план почти кончен, выписываю два журнала; книги, что ты оставил, почти все прочитал...

Штольц все понял. Ему уже была известна история Ольги и Обломова. Он сообщил Илье Ильичу, что она сейчас в Швейцарии, весела и счастлива, к осени с теткой собирается в деревню. «Зачем же ты забился в эту глушь? - спросил Андрей друга. - Здесь та же Обломовка, только гаже». Штольц стал звать Обломова с собой в деревню.

Послушай, Илья, серьезно скажу тебе, что надо переменить образ жизни, иначе ты наживешь себе водяную или удар. Уж с надеждами на будущность - кончено: если Ольга, этот ангел, не унес тебя на своих крыльях из твоего болота, так я ничего не сделаю. Но избрать себе маленький круг деятельности, устроить деревушку, возиться с мужиками, входить в их дела, строить, садить - все это ты должен и можешь сделать... Я от тебя не отстану. Теперь уж слушаюсь не одного своего желания, а воли Ольги: она хочет - слышишь? - чтоб ты не умирал совсем, не погребался заживо, и я обещал откапывать тебя из могилы...

Обломов стал хвастаться перед Штольцем, как, не сходя с места, он отлично устроил дела, как поверенный собирает справки о беглых мужиках, выгодно продает хлеб и как прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберет и пришлет в этом году оброк.

Штольц руками всплеснул при этом рассказе.

Ты ограблен кругом! - сказал он. - С трехсот душ полторы тысячи рублей! Кто поверенный? Что за человек?..

Штольц почти насильно увез Обломова к себе, написал доверенность на свое имя, заставил Обломова подписать ее и объявил, что берет Обломовку в аренду до тех пор, пока Обломов не приедет в деревню. Штольц пообещал Обломову, что теперь он будет получать втрое больше дохода, но предупредил, что долго заниматься его делами не будет. «Ах, жизнь! Трогает, не дает покоя! Лег бы и заснул… навсегда…» - вздыхал Илья Ильич. Прощаясь, Андрей пообещал солгать Ольге, что Обломов живет памятью о ней.

Вечером на другой день Иван Матвеевич и Тарантьев встретились все в том же заведении, чтобы обсудить положение, которое с приездом Штольца изменилось не в их пользу. Больше всего их тревожило, как бы «немец» не узнал о том, что на самом деле оброк был собран и получен ими. Остается одна надежда: «Затертый не в первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет и концы прятать». Во время разговора Ивану Матвеевичу пришла в голову счастливая мысль: Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает, к Агафье Матвеевне повадился ходить, а ведь она вдова, ей замуж выходить надо. Обломова можно этим пошантажировать, сказать, что есть свидетели, которые за ними подглядели, и заставить подписать долговую записку на десять тысяч рублей на имя вдовы Пшеницыной, а она подпишет брату заемное письмо на такую же сумму, «не подозревая, что такое и зачем она подписывает». Так оба заговорщика останутся в стороне и будут получать деньги Обломова.

За несколько месяцев до описываемых событий Штольц шел по парижскому бульвару и случайно встретил Ольгу Ильинскую с теткой. Его поразила перемена, которая произошла в девушке. В ней не было прежней детской наивности и на лице лежало облако печали. Ольга обрадовалась встрече с Андреем. На все вопросы о Обломове она отвечала неохотно, тетка Ольги сказала, что он бывал у них, но потом пропал. Ильинские прожили в Париже полгода. Андрей постоянно бывал у них и наблюдал за Ольгой, которая постепенно оправлялась от пережитого потрясения. То, что происходило у нее в душе, было теперь недоступно Андрею, она редко смеялась. Смотря на нее, Штольц удивлялся, как она быстро созрела, и не мог понять, кто стал причиной этого.

Андрей окружил Ольгу заботой, дарил цветы, засыпал книгами, альбомами и нотами, рассказывал ей о своих делах, и однажды понял, что со дня приезда Ольги начал жить не один, а вдвоем. Весной они все уехали в Швейцарию. Андрей уже понял, что любит Ольгу, но не был уверен в ее чувствах - она была скрытна и осторожна. Он не знал, что она любила Обломова и научилась владеть собой. Ольга не могла не замечать чувств Андрея, ей нравилось его поклонение, но она не могла и подумать, что через семь-восемь месяцев после первой любви может прийти вторая. Ольга не могла разобраться в своих чувствах и решила, что по отношению к Штольцу у нее может быть только дружба.

Однако чем чаще Андрей и Ольга виделись, тем ближе становились. Незаметно он завладел ее разумом и совестью, но один уголок ее души оставался для него неведомым. Иногда ей хотелось все рассказать, но ей было стыдно не только своего романа, но и своего героя. С каждым днем им становилось все труднее скрывать свои чувства, и оба понимали, что «дружба утонула в любви». И когда пришло время объяснения, прошлое «как молния» сверкнуло у нее в памяти.

Они молчали несколько минут. Он, очевидно, собирался с мыслями. Ольга боязливо вглядывалась в его похудевшее лицо, в нахмуренные брови, в сжатые губы с выражением решительности.

Вы, конечно, угадываете, Ольга Сергеевна, о чем я хочу говорить? - сказал он, глядя на нее вопросительно.

Он сидел в простенке, который скрывал его лицо, тогда как свет от окна прямо падал на нее, и он мог читать, что было у ней на уме.

Как я могу знать? - отвечала она тихо.

Не знаете? - сказал он простодушно. - Хорошо, я скажу...

Ах, нет! - вдруг вырвалось у ней.

Она схватила его за руку и глядела на него, как будто моля о пощаде.

Вот видите, я угадал, что вы знаете! - сказал он. - Отчего же «нет»? - прибавил потом с грустью.

Она молчала.

Если вы предвидели, что я когда-нибудь выскажусь, то знали, конечно, что и отвечать мне? - спросил он.

Предвидела и мучилась! - сказала она, откидываясь на спинку кресел...

Мучились! Это страшное слово, - почти шепотом произнес он, - это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут все! Но благодарю и за то, - прибавил он с глубоким вздохом, - я вышел из хаоса, из тьмы и знаю, по крайней мере, что мне делать. Одно спасенье - бежать скорей!

Он встал.

Нет, ради бога, нет! - бросившись к нему, схватив его опять за руку, с испугом и мольбой заговорила она. - Пожалейте меня: что со мной будет?

Он сел, и она тоже.

Но я вас люблю, Ольга Сергеевна! - сказал он почти сурово. - Вы видели, что в эти полгода делалось со мной! Чего же вам хочется: полного торжества? чтоб я зачах или рехнулся? Покорно благодарю!

Она изменилась в лице...

Как я должен понимать это? Вразумите меня, ради бога! - придвигая кресло к ней, сказал он, озадаченный ее словами и глубоким, непритворным тоном, каким они были сказаны...

Я вам помогу... вы... любили?.. - насилу выговорил Штольц - так стало больно ему от собственного слова.

Она подтвердила молчанием. А на него опять пахнуло ужасом.

Кого же? Это не секрет? - спросил он, стараясь выговаривать твердо, но сам чувствовал, что у него дрожат губы.

А ей было еще мучительнее. Ей хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать было нечего: как человек, который в минуту крайней опасности кидается с крутого берега или бросается в пламя, она вдруг выговорила: «Обломова!»

Он остолбенел. Минуты две длилось молчание.

Обломова! - повторил он в изумлении. - Это неправда! - прибавил он положительно, понизив голос.

Правда! - покойно сказала она...

«Ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить… Вы ошиблись; перед вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали…» - сказал Штольц, прочитав письмо Обломова к Ольге. Ей стало намного легче. Андрей сделал Ольге предложение, и она попросила его немного подождать. Домой он возвращался в задумчивом состоянии счастья. «Все теперь заслонилось в его глазах счастьем: контора, тележка отца, замшевые перчатки… В его комнате воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца.., голубые глаза, каштановые волосы - и все это покрывал какой-то нежный голос Ольги…» Ольга после ухода Штольца долгое время сидела не шевелясь, погруженная в забытье.

Спустя полтора года после последней встречи Обломова и Штольца в доме вдовы Пшеницыной было все «мрачно и скучно». Сам Илья Ильич обрюзг, халат на нем истерся, занавески на окнах полиняли и были похожи на тряпки. Агафья Матвеевна тоже изменилась не в лучшую сторону: похудела, побледнела, ходила в ситцевом платье, на лице отражалось уныние. По хозяйству ей по-прежнему помогала Анисья. Вот уже второй год доходы, присылаемые Штольцем с Обломовки, шли в карман Тарантьева и Ивана Матвеевича. План заговорщиков удался: Обломов подписал фальшивое заемное письмо на целых четыре года, а Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца. Иван Матвеевич решил получить придуманный долг не за четыре, а за два года, и поэтому Илья Ильич крайне нуждался в деньгах. Агафья Матвеевна, привыкшая хозяйничать широко, очень переживала за Обломова, обратилась за помощью к братцу, и он стал давать ей по пятьдесят рублей в месяц - боялся, что дело дойдет до Штольца. Но этих денег было мало, и она заложила полученный в приданое жемчуг, потом фермуар, серебро, салоп… Из неделю в неделю, изо дня в день тянулась она из сил, перебивалась… Вот отчего похудела она, отчего у ней впали глаза…» Но, несмотря ни на что, она любила свою жизнь, и не променяла бы ее на то время, когда в доме не было Обломова.

Неожиданно приехал Штольц. Узнав об этом, Обломов попросил хозяйку сказать, что его нет дома. Андрей удивился, что Обломова нет дома, и сказал, что приедет через два часа обедать. Илья Ильич велел приготовить обед, не подозревая, что у хозяйки нет денег, а в долг уже не дают.

Через два часа пришел Штольц.

Что с тобой? Как ты переменился, обрюзг, бледен! Ты здоров? - спросил Штольц.

Плохо здоровье, Андрей, - говорил Обломов, обнимая его, - левая нога что-то все немеет.

Как у тебя здесь гадко! - сказал, оглядываясь, Штольц. - Что это ты не бросишь этого халата? Смотри, весь в заплатах!

Привычка, Андрей; жаль расстаться.

А одеяло, а занавески... - начал Штольц, - тоже привычка? Жаль переменить эти тряпки? Помилуй, неужели ты можешь спать на этой постели? Да что с тобой?

Штольц пристально посмотрел на Обломова, потом опять на занавески, на постель.

Ничего, - говорил смущенный Обломов, - ты знаешь, я всегда был не очень рачителен о своей комнате... Давай лучше обедать. Эй, Захар! Накрывай скорей на стол... Ну, что ты, надолго ли? Откуда?

Узнай, что я и откуда? - спросил Штольц. - До тебя ведь здесь не доходят вести из живого мира?

Обломов с любопытством смотрел на него и дожидался, что он скажет.

Что Ольга? - спросил он.

А, не забыл! Я думал, что ты забудешь, - сказал Штольц.

Нет, Андрей, разве ее можно забыть? Это значит забыть, что я когда-то жил, был в раю... А теперь вот!.. - Он вздохнул. - Но где же она?

В своей деревне, хозяйничает.

С теткой? - спросил Обломов.

И с мужем.

Она замужем? - вдруг, вытаращив глаза, произнес Обломов.

Чего ж ты испугался? Не воспоминания ли?.. - тихо, почти нежно прибавил Штольц.

Ах, нет, бог с тобой! - оправдывался Обломов, приходя в себя. - Я не испугался, но удивился; не знаю, почему это поразило меня. Давно ли? Счастлива ли? скажи, ради бога. Я чувствую, что ты снял с меня большую тяжесть! Хотя ты уверял меня, что она простила, но, знаешь... я не был покоен! Все грызло меня что-то... Милый Андрей, как я благодарен тебе!

Он радовался так от души, так подпрыгивал на своем диване, так шевелился, что Штольц любовался им и был даже тронут.

Какой ты добрый, Илья! - сказал он. - Сердце твое стоило ее! Я ей все перескажу...

Штольц рассказал другу об Обломовке, где дела шли хорошо, был возведен под крышу дом, построен мост, хозяйничает новый управляющий. Когда сели обедать, Андрей заметил, что вино никуда не годилось, а еда была намного хуже той, которую подавали в его прошлый приезд. Илья Ильич стал расхваливать хозяйку, рассказывал, как она о нем заботится, и случайно проговорился о долговой расписке, которую он дал брату Агафьи Матвеевны. Штольц заставил его все рассказать, потом расспросил обо всем Пшеницыну. Сначала Андрей решил, что именно она отбирает все деньги у Обломова, но после разговора с ней понял, что она сама последним жертвует ради Ильи Ильича. «В закладе жемчуга, серебра он вполовину смутно прочел тайну жертв и только не мог решить, приносились ли они с чистою преданностью или в надежде каких-нибудь будущих благ». После разговора с хозяйкой Андрей уже не знал, радоваться ли ему за Илью или печалиться.

На другой день Агафья Матвеевна дала Штольцу свидетельство, что она никакой денежной претензии на Обломова не имеет. С этим свидетельством Штольц внезапно явился перед братцем.

Это было истинным громовым ударом для Ивана Матвеевича. Он вынул документ и показал трепещущим средним пальцем правой руки, ногтем вниз, на подпись Обломова и на засвидетельствование маклера.

Закон-с, - сказал он, - мое дело сторона; я только соблюдаю интересы сестры, а какие деньги брали Илья Ильич, мне неизвестно.

Этим не кончится ваше дело, - погрозил ему, уезжая, Штольц.

Законное дело-с, а я в стороне! - оправдывался Иван Матвеевич, пряча руки в рукава.

В присутствии, где служил Иван Матвеевич, его вызвал генерал. Вечером Иван Матвеевич рассказал Тарантьеву, что генерал устроил ему допрос, спрашивал, правда ли, что он с каким-то негодяем напоили помещика Обломова и заставили его подписать заемное письмо на имя вдовы Пшеницыной. Иван Матвеевич хотел сказать, что это неправда, но не смог. Генерал было погрозил выслать виновника из города, но Штольц вступился, потому что не хотел «срамить» Обломова, и дело закончилось тем, что Ивану Матвеевичу было приказано подать в отставку.

Андрей пытался увезти Обломова, но тот очень просил оставить его на месяц, чтобы он успел уладить все дела. Он надеялся уговорить Агафью Матвеевну продать дом и переехать с ним в деревню. Штольц уехал в тот же день, а вечером к Обломову явился Тарантьев, чтобы отругать его за кума. Однако он не рассчитывал, что за время общения с Ильинскими Илья Ильич отвык от подобного общения. Если прежде он относился к грубости и наглости снисходительно, то теперь с отвращением. Когда Тарантьев с криками накинулся на Обломова, стал обвинять его в нечестности, Илья Ильич отвесил ему громкую пощечину и выгнал вон. После этого Тарантьев и Обломов больше не виделись.

Несколько лет Штольц не приезжал в Петербург, лишь однажды заглянул в имение Ольги и Обломовку. Он написал еще одно письмо Обломову, в котором уговаривал его ехать в деревню и самому привести в порядок имение. Сам Андрей поселился с Ольгой, которая недавно родила ребенка, в Крыму. Они жили в небольшом, но отделанном с большим вкусом, доме. Из-за границы они привезли с собой старинную мебель, много картин и гравюр.

Штольц смотрел на любовь и на женитьбу, может быть, оригинально, преувеличенно, но, во всяком случае, самостоятельно. И здесь он пошел свободным и, как казалось ему, простым путем; но какую трудную школу наблюдения, терпения, труда выдержал он, пока выучился делать эти «простые шаги»!

От отца своего он перенял смотреть на все в жизни, даже на мелочи, не шутя; может быть, перенял бы от него и педантическую строгость, которою немцы сопровождают взгляд свой, каждый шаг в жизни, в том числе и супружество... Но мать, своими песнями и нежным шепотом, потом княжеский разнохарактерный дом, далее университет, книги и свет - все это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи; русская жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину...

Он был бодр телом, потому что был бодр умом. Он был резв, шаловлив в отрочестве, а когда не шалил, то занимался, под надзором отца, делом. Некогда было ему расплываться в мечтах. Не растлелось у него воображение, не испортилось сердце: чистоту и девственность того и другого зорко берегла мать...

Я счастлива! - шептала Ольга, окидывая взглядом благодарности свою прошедшую жизнь... «За что мне это выпало на долю?» - смиренно думала она. Она задумывалась, иногда даже боялась, не оборвалось бы это счастье.

Шли годы, а они не уставали жить. Настала и тишина, улеглись и порывы; кривизны жизни стали понятны, выносились терпеливо и бодро, а жизнь все не умолкала у них.

Ольга довоспиталась уже до строгого понимания жизни; два существования, ее и Андрея, слились в одно русло; разгула диким страстям быть не могло: все было у них гармония и тишина.

Ольга много читала, училась, принимала живое участие в делах мужа, но нередко задавала себе вопрос: «А что же дальше? Куда же идти?» С некоторого времени, после нескольких лет замужества она стала впадать в задумчивость, и это беспокоило Андрея. Ольга стала замечать, что ее смущает «тишина жизни, остановка на минутах счастья». «Она боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию».

Но нелегко ей было укрыться от зоркого взгляда Штольца: она знала это и внутренне с такою же тревогой готовилась к разговору, когда он настанет, как некогда готовилась к исповеди прошедшего. Разговор настал.

Они однажды вечером гуляли по тополевой аллее. Она почти повисла у него на плече и глубоко молчала. Она мучилась своим неведомым припадком, и, о чем он ни заговаривал, она отвечала коротко...

Что ты, спать хочешь? - спросил он.

У ней стукнуло сердце, и не в первый раз, лишь только начинались вопросы, близкие к делу...

Он вывел ее из аллеи и оборотил лицом к лунному свету.

Погляди на меня! - сказал он и пристально смотрел ей в глаза.

Можно подумать, что ты... несчастлива! Такие странные у тебя глаза сегодня, да и не сегодня только... Что с тобой, Ольга?

Несчастлива! - с упреком повторила она, остановив его в аллее. - Да, несчастлива тем разве... что уж слишком счастлива! - досказала она с такой нежной, мягкой нотой в голосе, что он поцеловал ее...

Иногда я как будто боюсь, - продолжала она, - чтоб это не изменилось, не кончилось... не знаю сама! Или мучусь глупою мыслью: что ж будет еще?.. Что ж это счастье... вся жизнь... - говорила она все тише-тише, стыдясь этих вопросов, - все эти радости, горе... природа - шептала она, - все тянет меня куда-то еще; я делаюсь ничем недовольна... Боже мой! мне даже стыдно этих глупостей... это мечтательность...

Долго спрашивал ее муж, долго передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом - как исчезал этот мираж - все, все, что могла припомнить, заметить...

А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того, что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они - переполненный избыток, роскошь жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов... Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.

Но с ними не справишься: они дают тоску и равнодушие... почти ко всему... - нерешительно прибавила она.

А надолго ли? Потом освежают жизнь, - говорил он. - Они приводят к бездне, от которой не допросишься ничего, и с большей любовью заставляют опять глядеть на жизнь... Они вызывают на борьбу с собой уже испытанные силы, как будто затем, чтоб не давать им уснуть...

Что ж делать? Поддаться и тосковать?

Ничего, - сказал он, - вооружаться твердостью и терпеливо, настойчиво идти своим путем...

Штольц был счастлив жизнью с Ольгой. И лишь иногда, когда он вспоминал то время, когда Ольга была на волосок от гибели, в его душе поднимался ужас. Представляя, что она могла соединить свою жизнь с Обломовым, стать деревенской барыней, целиком погрузиться в хозяйство, апатию и сон мужа, он вздрагивал.

Бедный Илья! - сказал однажды Андрей вслух, вспомнив прошлое.

Ольга, при этом имени, вдруг опустила руки с вышиваньем на колени, откинула голову назад и глубоко задумалась. Восклицание вызвало воспоминание.

Что с ним? - спросила она потом. - Ужели нельзя узнать?

Андрей пожал плечами...

Ты бы написал опять к кому-нибудь из своих приятелей: узнали бы, по крайней мере...

Ничего не узнали бы, кроме того, что мы уже знаем: жив, здоров, на той же квартире - это я и без приятелей знаю. А что с ним, как он переносит свою жизнь, умер ли он нравственно или еще тлеет искра жизни - этого посторонний не узнает...

Ах, не говори так, Андрей: мне страшно и больно слушать! Мне и хотелось бы, и боюсь знать...

Ольга и Андрей решили весной, когда они будут в Петербурге, сделать все, чтобы воскресить Обломова. Они верили, что когда он окажется рядом с ними, ему станет стыдно за ту жизнь, которую он ведет.

Уж не любишь ли ты его по-прежнему? - спросил Андрей шутя.

Нет! - не шутя, задумчиво, как бы глядя в прошедшее, говорила Ольга. - Я люблю его не по-прежнему, но есть что-то, что я люблю в нем, чему я, кажется, осталась верна и не изменюсь, как иные...

Кто же иные? Скажи, ядовитая змея, уязви, ужаль: я, что ли? Ошибаешься. А если хочешь знать правду, так я и тебя научил любить его и чуть не довел до добра. Без меня ты бы прошла мимо его, не заметив. Я дал тебе понять, что в нем есть и ума не меньше других, только зарыт, задавлен он всякою дрянью и заснул в праздности. Хочешь, я скажу тебе, отчего он тебе дорог, за что ты еще любишь его?

Она кивнула, в знак согласия, головой.

За то, что в нем дороже всякого ума: честное, верное сердце! Это его природное золото; он невредимо пронес его сквозь жизнь. Он падал от толчков, охлаждался, заснул, наконец, убитый, разочарованный, потеряв силу жить, но не потерял честности и верности. Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи. Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь мир отравится ядом и пойдет навыворот - никогда Обломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно... Это хрустальная, прозрачная душа; таких людей мало; они редки; это перлы в толпе! Его сердца не подкупишь ничем; на него всюду и везде можно положиться. Вот чему ты осталась верна и почему забота о нем никогда не будет тяжела мне. Многих людей я знал с высокими качествами, но никогда не встречал сердца чище, светлее и проще; многих любил я, но никого так прочно и горячо, как Обломова. Узнав раз, его разлюбить нельзя. Так это? Угадал?..

Ольга засмеялась, проворно оставила свое шитье, подбежала к Андрею, обвила его шею руками...

Ты его не оставишь, не бросишь? - говорила она, не отнимая рук от шеи мужа.

Никогда! Разве бездна какая-нибудь откроется неожиданно между нами, стена встанет...

Она поцеловала мужа...

Помни же, - заключила она, садясь на свое место, - что ты отступишься только тогда, когда «откроется бездна или встанет стена между ним и тобой».

Обломов по-прежнему жил на Выборгской стороне, где царили тишина и покой. В доме Пшеницыной было тихо, «все дышало таким обилием и полнотой хозяйства», какой не было, когда она жила с братцем. Все было в доме в порядке и на своем месте, и лишь в один уголок в целом доме не проникали солнечные лучи и свежий воздух - «это угол или гнездо Захара». Когда хозяйка заходила к Захару, чтобы убраться, он «твердо объявлял, что это не женское дело…» Сам он занимался тем же, чем и прежде: чистил сапоги, потом спал, сидел у ворот, тупо глядя на прохожих.

«Агафья Матвеевна была в зените своей жизни», пополнела, на лице ее отражалось полное, без всяких желаний счастье, а «в глазах светилась кротость и хозяйственная заботливость». Она заботливо ухаживала за Обломовым, «трудилась с любовью и неутомимым прилежанием». Он же целыми днями лежал на диване, любовался ловкими движениями хозяйки. «Илья Ильич жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы дня и ночи и времен года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущавших со дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало».

Тарантьев и Иван Матвеевич исчезли из жизни Ильи Ильича, и теперь его окружали простые и добрые люди, «которые все согласились своим существованием подпереть ему жизнь, помогать ему не замечать ее, не чувствовать». Он, наконец, решил, «что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии…» С годами «он тихо и постепенно укладывался в простой и широкий гроб остального своего существования, сделанный собственными руками…» Он уже не мечтал об устройстве имения, много ел и мало работал. Управляющий, поставленный Штольцем, регулярно высылал доход, и «дом процветал обилием и весельем». По праздникам вся семья и Илья Ильич ездили на гулянья и в балаганы, иногда ходили в театр, одним словом, жизнь шла своим чередом, без заметных перемен.

Но однажды Илья Ильич хотел встать с дивана и что-то сказать и не смог, лишь махал рукой и звал к себе на помощь - это был апоплексический удар. Доктор сказал, что ему нужно поменять образ жизни - поменьше есть и спать и больше двигаться. Агафья Матвеевна старалась незаметно отвлекать от соблазнов, и только благодаря ей Обломову удалось поправиться.

Однажды Обломов проснулся и увидел перед собой Штольца.

Ты ли это, Андрей? - спросил Обломов едва слышно от волнения...

Я, - тихо сказал Андрей. - Ты жив, здоров?

Обломов обнял его, крепко прижимаясь к нему.

Ах! - произнес он в ответ продолжительно...

Ах, Илья, Илья! Что с тобой? Ведь ты опустился совсем! Что ты делал это время? Шутка ли, пятый год пошел, как мы не видались!

Обломов вздохнул.

Что ж ты не ехал в Обломовку? Отчего не писал?

Что говорить тебе, Андрей? Ты знаешь меня и не спрашивай больше! - печально сказал Обломов.

И все здесь, на этой квартире? - говорил Штольц, оглядывая комнату, - и не съезжал?

Да, все здесь... Теперь уж я и не съеду!

Как, решительно нет?

Да, Андрей... решительно.

Штольц пристально посмотрел на него, задумался и стал ходить по комнате.

А Ольга Сергеевна? Здорова ли? Где она? Помнит ли?..

Он не договорил.

Здорова и помнит тебя, как будто вчера расстались. Я сейчас скажу тебе, где она.

И дети здоровы... Но скажи, Илья: ты шутишь, что останешься здесь? А я приехал за тобой, с тем чтоб увезти туда, к нам, в деревню...

Отчего? Что с тобой? - начал было Штольц. - Ты знаешь меня: я давно задал себе эту задачу и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные дела, а теперь я свободен. Ты должен жить с нами, вблизи нас: мы с Ольгой так решили, так и будет. Слава богу, что я застал тебя таким же, а не хуже. Я не надеялся... Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо жить иначе, ты понимаешь как...

Ах, как это можно! - перебил Обломов. - Послушай, Андрей! - вдруг прибавил он решительным, небывалым тоном, - не делай напрасных попыток, не уговаривай меня: я останусь здесь.

Штольц с изумлением поглядел на своего друга. Обломов спокойно и решительно глядел на него.

Ты погиб, Илья! - сказал он. - Этот дом, эта женщина... весь этот быт... Не может быть: едем, едем!

Он хватал его за рукав и тащил к двери.

Зачем ты хочешь увезти меня? Куда? - говорил, упираясь, Обломов.

Вон из этой ямы, из болота, на свет, на простор, где есть здоровая, нормальная жизнь! - настаивал Штольц строго, почти повелительно.

Где ты? Что ты стал? Опомнись! Разве ты к этому быту готовил себя, чтоб спать, как крот в норе? Ты вспомни все...

Не напоминай, не тревожь прошлого: не воротишь! - говорил Обломов с мыслью на лице, с полным сознанием рассудка и воли. - Что ты хочешь делать со мной? С тем миром, куда ты влечешь меня, я распался навсегда; ты не спаяешь, не составишь две разорванные половины. Я прирос к этой яме больным местом: попробуй оторвать - будет смерть...

Обломов молчал, опустив голову и не смея взглянуть на Штольца...

Штольц отступил от него на шаг.

Ты ли это, Илья? - упрекал он. - Ты отталкиваешь меня, и для нее, для этой женщины!.. Боже мой! - почти закричал он, как от внезапной боли. - Этот ребенок, что я сейчас видел... Илья, Илья! Беги отсюда, пойдем, пойдем скорее! Как ты пал! Эта женщина... что она тебе...

Жена! - покойно произнес Обломов.

Штольц окаменел.

А этот ребенок - мой сын! Его зовут Андреем, в память о тебе! - досказал Обломов разом и покойно перевел дух, сложив с себя бремя откровенности.

Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился...

Погиб! - машинально, шепотом сказал он. - Что ж я скажу Ольге?

Обломов услыхал последние слова, хотел что-то сказать и не мог. Он протянул к Андрею обе руки, и они обнялись молча, крепко, как обнимаются перед боем, перед смертью. Это объятие задушило их слова, слезы, чувства...

Не забудь моего Андрея! - были последние слова Обломова, сказанные угасшим голосом.

Андрей молча, медленно вышел вон...

Что там? - спросила Ольга с сильным биением сердца...

Обломовщина! - мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание.

Прошло пять лет. На Выборгской стороне много изменилось. В доме вдовы Пшеницыной всем заправляла жена Ивана Матвеевича. Захара и Анисьи не было видно, на кухне хозяйничала толстая кухарка, выполняя тихие приказы Агафьи Матвеевны. Илья Ильич Обломов покоился на ближайшем кладбище, над его могилой дремали ветви сирени. Никто не видел его последних минут. Спустя год после последнего удара повторился еще один, после которого Илья Ильич мало ел, редко выходил на улицу, стал более задумчивым. Однажды утром Агафья Матвеевна принесла ему кофе и «застала его также кротко покоящимся на одре смерти, как на ложе сна».

Вот уже как три года Агафья Матвеевна была вдовой. Ее братец совсем разорился, но хитростью смог устроится на место секретаря в канцелярии. Полгода после смерти Агафья Матвеевна, убиваясь по Обломову, жила с Захаром и Анисьей, но однажды к ней нагрянуло все семейство братца, стали утешать и объявили, что лучше жить вместе. Она проплакала еще несколько месяцев, а потом согласилась. Сына Обломова, Андрюшу, забрали Штольц с Ольгой, дети ее от первого брака пристроились: Ванюша окончил учебу и поступил на службу, Машенька вышла замуж. Главное место заняла супруга братца, Агафья Матвеевна смотрела лишь за кухней и столом. Она поняла, «что проиграла и просияла ее жизнь, что бог вложил жизнь в ее душу и вынул опять, что засветилось в ней солнце и померкло навсегда…» Она любила Обломова, но рассказать об этом никому не могла, потому что ее никто бы не понял. С годами она по-новому осмысливала свою жизнь и становилась все задумчивее, замыкалась в себе. Только когда приезжал Штольц, она оживлялась, ласкала Андрюшу и благодарила Андрея Ивановича. Все доходы, которые ей присылал Штольц, Агафья Матвеевна просила приберечь для Андрюши.

Однажды, прогуливаясь по Выборгской стороне с приятелем-литератором, Штольц окликнул нищего старика.

Старик обернулся на зов, снял шапку и подошел к ним.

Милосердые господа! - захрипел он. - Помогите бедному, увечному в тридцати сражениях, престарелому воину...

Захар! - с удивлением сказал Штольц. - Это ты?

Захар вдруг замолчал, потом, прикрыв глаза рукой от солнца, пристально поглядел на Штольца.

Извините, ваше превосходительство, не признаю... ослеп совсем!

Забыл друга своего барина, Штольца, - упрекнул Штольц.

Ах, ах, батюшка, Андрей Иваныч! Господи, слепота одолела! Батюшка, отец родной!

Он суетился, ловил руку Штольца и, не поймав, поцеловал полу его платья.

Привел господь дожить до этакой радости меня, пса окаянного... - завопил он, не то плача, не то смеясь.

Все лицо его как будто прожжено было багровой печатью от лба до подбородка.

Нос был, сверх того, подернут синевой. Голова совсем лысая; бакенбарды были по-прежнему большие, но смятые и перепутанные, как войлок, в каждой точно положено было по комку снега. На нем была ветхая, совсем полинявшая шинель, у которой недоставало одной полы; обут он был в старые, стоптанные калоши на босу ногу; в руках держал меховую, совсем обтертую шапку.

Ах ты, господи милосердный! Какую милость сотворил мне сегодня для праздника...

Что ты это в каком положении? Отчего? Тебе не стыдно? - строго спросил Штольц.

Ах, батюшка, Андрей Иваныч! Что ж делать? - тяжело вздохнув, начал Захар.

Чем питаться? Бывало, когда Анисья была жива, так я не шатался, был кусок и хлеба, а как она померла в холеру - царство ей небесное, - братец барынин не захотели держать меня, звали дармоедом. Михей Андреич Тарантьев все норовил, как пойдешь мимо, сзади ногой ударить: житья не стало! Попреков сколько перенес. Поверите ли, сударь, кусок хлеба в горло не шел. Кабы не барыня, дай бог ей здоровье! - прибавил Захар крестясь, - давно бы сгиб я на морозе. Она одежонку на зиму дает и хлеба сколько хочешь, и на печке угол - все по милости своей давала. Да из-за меня и ее стали попрекать, я и ушел куда глаза глядят! Вот теперь второй год мыкаю горе...

Зачем на место не шел? - спросил Штольц.

Где, батюшка, Андрей Иваныч, нынче место найдешь? Был на двух местах, да не потрафил. Все не то теперь, не по-прежнему: хуже стало. В лакеи грамотных требуют; да и у знатных господ нет уж этого, чтоб в передней битком набито было народу. Все по одному, редко где два лакея. Сапоги сами снимают с себя: какую-то машинку выдумали! - с сокрушением продолжал Захар.

Срам, стыд, пропадает барство!

Он вздохнул.

Вот определился было я к немцу, к купцу, в передней сидеть; все шло хорошо, а он меня послал к буфету служить: мое ли дело? Однажды понес посуду, какую-то богемскую, что ли, полы-то гладкие, скользкие - чтоб им провалиться! Вдруг ноги у меня врозь, вся посуда, как есть с подносом, и грянулась оземь: ну, и прогнали! Вдругорядь одной старой графине видом понравился: «почтенный на взгляд», говорит, и взяла в швейцары. Должность хорошая, старинная: сиди только важнее на стуле, положи ногу на ногу, покачивай, да не отвечай сразу, когда кто придет, а сперва зарычи, а потом уж пропусти или в шею вытолкай, как понадобится; а хорошим гостям, известно: булавой наотмашь, вот так! - Захар сделал рукой наотмашь. - Оно лестно, что говорить! Да барыня попалась такая неугодливая - бог с ней! Раз заглянула ко мне в каморку, увидала клопа, растопалась, раскричалась, словно я выдумал клопов! Когда без клопа хозяйство бывает! В другой раз шла мимо меня, почудилось ей, что вином от меня пахнет... такая, право! И отказала.

А ведь в самом деле пахнет, так и несет! - сказал Штольц.

С горя, батюшка, Андрей Иваныч, ей-богу с горя, - засипел Захар, сморщившись горько. - Пробовал тоже извозчиком ездить. Нанялся к хозяину, да ноги ознобил: сил-то мало, стар стал! Лошадь попалась злющая; однажды под карету бросилась, чуть не изломала меня; в другой раз старуху смял, в часть взяли...

Ну, полно, не бродяжничай и не пьянствуй, приходи ко мне, я тебе угол дам, в деревню поедем - слышишь?

Слышу, батюшка, Андрей Иваныч, да...

Он вздохнул.

Ехать-то неохота отсюда, от могилки-то! Наш-то кормилец-то, Илья Ильич, - завопил он, - опять помянул его сегодня, царство ему небесное!

Этакого барина отнял господь! На радость людям жил, жить бы ему сто лет... - всхлипывал и приговаривал Захар, морщась. - Вот сегодня на могилке у него был; как в эту сторону приду, так и туда, сяду, да и сижу; слезы так и текут... Этак-то иногда задумаюсь, притихнет все, и почудится, как будто кличет: «Захар! Захар!» Инда мурашки по спине побегут! Не нажить такого барина! А вас-то как любил - помяни, господи, его душеньку во царствии своем!

Ну, приходи на Андрюшу взглянуть: я тебя велю накормить, одеть, а там как хочешь! - сказал Штольц и дал ему денег.

Приду; как не прийти взглянуть на Андрея Ильича? Чай, великонек стал! Господи! Радости какой привел дождаться господь! Приду, батюшка, дай бог вам доброго здоровья и несчетные годы... - ворчал Захар вслед уезжавшей коляске.

Ну, ты слышал историю этого нищего? - сказал Штольц своему приятелю.

А что это за Илья Ильич, которого он поминал? - спросил литератор.

Обломов: я тебе много раз про него говорил.

Да, помню имя: это твой товарищ и друг. Что с ним сталось?

Погиб, пропал ни за что.

Штольц вздохнул и задумался.

А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден, нежен, и - пропал!

Отчего же? Какая причина?

Причина... какая причина! Обломовщина! - сказал Штольц.

Обломовщина! - с недоумением повторил литератор. - Что это такое?

Сейчас расскажу тебе, дай собраться с мыслями и памятью. А ты запиши: может быть, кому-нибудь пригодится.

И он рассказал ему, что здесь написано.